и продолжались до наступления темноты. (А кое-где они шли и по два дня подряд.) Во времена Чосера мистерии обычно представляли с передвижных сцен, оборудованных на громоздких двух– или трехъярусных повозках, – такие передвижные сцены назывались «педжентами»; впрочем, иногда спектакли устраивались и прямо на площади или же на больших, сложно устроенных сценах-помостах, которые были оборудованы – во всяком случае, в таких городах, как Уэйкфилд XV века, – ветрогонными машинами, скрытыми переходами, приспособлениями для поднятия вверх – вознесения на небо – одного или нескольких актеров с помощью невидимых проволок и прочим реквизитом для создания сценических эффектов; сцене распятия на кресте придавался, например, устрашающе-реалистический характер: из ран Христа хлестала настоящая (козья) кровь.[114] Все это было удивительным театральным зрелищем, то глубоко потрясающим, то умилительным и трогательным, то грубовато смешным, когда какой-нибудь красавчик вроде брезгливого Авессалома из чосеровского «Рассказа мельника», надуваясь и пыжась, изображал претендента на трон самого Христа – «роль Ирода на сцене он играл». Представим себе такую картину. Вот на площадь, где все подготовлено для представления, неуклюже покачиваясь, въезжает громоздкий педжент, актеры разыгрывают свою сцену (одну из многих в мистерии), и педжент, кренясь и качаясь, катит дальше – показывать эту сцену на других площадях, – а на освободившееся место уже становится следующий педжент. Принц Лионель и графиня смотрят спектакль из дорогой высокой ложи, украшенной их фамильными гербами. Их ложа с ярким, цветистым навесом угнездилась среди многих подобных лож, пестро раскрашенных, плещущих флажками и вымпелами, расположенных повсюду, где площадь, парк или перекресток улиц могут служить сценической площадкой для педжента. Чосер, будучи лишь младшим придворным служителем, должно быть, смотрит представление, стоя прямо на улице или же на низком помосте. Так как он невысок ростом, ему приходится вытягивать шею, чтобы лучше видеть, а то и подпрыгивать, как это делают зрители в его «Доме славы», которые, оказавшись задними в толпе, начали
Козлами резво вверх скакать,
Теснить передних и толкать,
Им больно наступать на пятки,
На спины лезть, как на запятки,
Чтоб ухитриться в свой черед
Хоть мельком заглянуть вперед.
Но еще пышней, чем мистерии, разыгрываемые с педжентов, были придворные театральные действа, так называемые «маски»: величественные пантомимы, немые сцены и живые картины, возвеличивавшие придворные идеалы или прославлявшие святых, особо почитаемых аристократами (св. Георгия – покровителя Англии и образцового рыцаря, св. Люсию – покровительницу света, св. Цецилию – покровительницу музыки). Тут можно было увидеть удивительных механических коней (внутрь, возможно, помещали живую лошадь; что до летающих коней, подобных коню из «Рассказа сквайра», то они могли лишь присниться королям),[115] рощи с множеством птиц, спускающиеся с неба ангельские воинства, жуткие пляски ведьм, диких зверей и многое другое. Одни только личины для гостей – участников танцевальной процессии, завершавшей популярную разновидность этого театрального действа, все эти маски львов, слонов, нетопырей и сатиров – могли стоить, судя по расходным книгам короля Эдуарда, целого состояния. Праздничные пиры тоже представляли собой яркое, эффектное зрелище – не только с точки зрения разнообразия и изобилия яств и напитков, но и с точки зрения искусства оформления. Пиршественный стол являл взору живописный ландшафт с лесами из петрушки и салата, с озерами и реками, мостами, миниатюрными всадниками и замками, сделанными из «чистой белой бумаги». Иногда перед началом пиршества в обеденном зале закрывали ставнями окна и поджигали все эти бумажные декорации. В стране, где простой люд то и дело голодал, не приходилось удивляться тому, что проповедники и популярные поэты иной раз, ломая руки, восклицали по поводу таких излишеств: «Грех!»
Но люди, с которыми встречался Чосер на придворных празднествах, блистали ярче, чем что бы то ни было вокруг, – с этим соглашались все поэты той эпохи. Вообразите себе зрелище: грохочут литавры, трубят длинные прямые трубы, снуют слуги в ярких ливреях, прохаживаются дамы в высоких шляпках с ниспадающей вуалью и величественного вида господа, нарядные, как павлины (здесь и в помине нет соломы на полу – мы вступили в мир каменных плит и красивых изразцов, подобных описанным в «Троиле и Хризеиде»), оглушительная музыка и смех, отражаясь от украшенных шпалерами стен и мощных потолочных балок из сердцевины дуба, гремят раскатами океанского прибоя.
Как придворному Елизаветы, графини Ольстерской, Чосеру, должно быть, не раз случалось бывать на таких праздниках, как день св. Георгия, в обществе самого короля Эдуарда, отца принца Лионеля. У короля были красивые черты лица, светлые волосы, русая бородка, мягкая линия рта и добрые, чуть раскосые, как и у всех сыновей, глаза. Весь его облик говорил, что это не простой смертный. Эдуард любил рассказывать одну историю, подкреплявшую это впечатление:
«Лет этак четыреста назад, – рассказывал друзьям Эдуард III, – его прародитель граф Фальке Черный, правитель Анжуйский, привез из дальних странствий невесту – красавицу, равной которой не было на всем белом свете. Она родила ему четверых детей, красивых и одаренных – такими впоследствии рождались все сыновья и дочери в роду Плантагенетов. Впрочем, им досталась от матери и более темная наследственность. Ей удавалось долгие годы скрывать это, так как она вела более уединенный образ жизни, чем монахиня. Но однажды граф потребовал, чтобы жена сопровождала его к обедне. Раньше она неизменно отказывалась сделать это, но на сей раз она, бледная и дрожащая, вошла с ним в церковь. И вот, в тот миг, когда священник, совершая обряд причастия, поднял облатку – тело Христово, – она вдруг вскрикнула нечеловеческим голосом, поднялась в воздух, вылетела в окно капеллы и исчезла навсегда. Вот так открылась правда. Это была Мелюзина,[116] дочь дьявола!»
К тому времени, когда его рассказ мог услышать Чосер, Эдуард III уже наполовину уверовал в то, что все так и было на самом деле. Снова и снова сражался он во главе своего войска с шотландцами и французами, и в нем постепенно крепло убеждение, что он заколдован и неуязвим в бою. Эдуард по собственному опыту знал, что его репутация «отродья сатаны» вселяет ужас в сердца его врагов. Отчасти уверовал он и в то, что он – король Артур, притом являет собой не метафорическое, а вполне реальное его новое воплощение, и в доказательство этого учредил Круглый стол. (В свое время любовник его матери Мортимер утверждал, что это он – воплотившийся Артур.) Наряду с тем Эдуард, по всем отзывам, был набожен, бесхитростен и тверд в своей вере, как простой крестьянин. Он регулярно молился перед надгробием Эдуарда Исповедника[117] в Вестминстере, прося ниспослать ему богатство и победу над врагами. Всякий раз, бывая в Кенте, он преклонял колени в молитве перед прахом Томаса Бекета[118] – святого, убитого его предками.
Таким же великодушным христианином Эдуард мог проявить себя и на войне – например, в том достопамятном случае во время осады Кале, описанном в хрониках Фруассара. Когда комендант Кале понял, что английский король с сильным войском плотно обложил город, он собрал тех горожан, которые по бедности не запаслись впрок продовольствием, и однажды утром выдворил их из города – тысячу семьсот мужчин, женщин и детей. Когда изгнанные горожане подошли к позициям английской армии, англичане спросили у них, почему они ушли из города, и Эдуард, услышав, что им нечего было есть, велел отпустить их с миром, а перед этим досыта накормить и дать каждому в дорогу по два шиллинга в виде милостыни, «и многие из них искренне благословляли за это английского короля».
Впрочем, Эдуард не всегда бывал столь милосерден. Когда Кале капитулировал, король решил предать город огню и мечу, но потом предложил горожанам такую сделку: пусть шестеро самых видных из них сами предадут себя в его руки без каких бы то ни было предварительных условий, и тогда он пощадит город. И вот шестеро вожаков-бюргеров, исполненных отваги и мужества, а также надежды на то, что король Эдуард оставит их в живых, соблазнившись богатым выкупом, предали себя в руки победителя и попросили у него пощады. Все рыцари, все бароны вокруг Эдуарда проливали слезы жалости, но король желал отомстить жителям Кале за ущерб, который они нанесли ему на море, и, глухой к просьбам своих рыцарей, в том числе и своего праведника-кузена Генриха Ланкастера, он приказал казнить заложников. Тогда беременная королева Филиппа, сопровождавшая его в этом походе, упала на колени и молила Эдуарда пощадить их «во имя сына святой Марии и твоей любви ко мне». Крайне неохотно, все еще гневаясь, король уступил. Но затем с жестоким упорством и самонадеянным тщеславием короля Артура – героя аллитеративной поэмы «Смерть Артура» – он выселил из Кале прежних обитателей – французов – и заселил город англичанами. По иронии истории, взятие Кале послужило одной из причин, по которым Эдуард учредил орден Подвязки, этот свой новоявленный Круглый стол, призванный служить оплотом рыцарственности и высоких идеалов.
Однако эта склонность к капризам или, во всяком случае, к резким переменам настроений ничуть не роняла Эдуарда в глазах простолюдинов, ни тем более в глазах его приближенных, которые, подобно юному Джеффри Чосеру, имели удовольствие лично знать этого «нового короля Артура». Обаяние Эдуарда было неотразимо, в чем могли убедиться многие женщины, и среди них его добрая толстушка жена королева Филиппа, которая любила его, несмотря на все его похождения, как и он любил ее, считая свое поведение правильным. В красоте Эдуарда было что-то мальчишеское, дерзость и порывистость сочетались в его натуре с мягкостью, неуемное жизнелюбие – с горячей любовью к Англии, стремление к высоким идеалам – с жестокостью, хитростью и коварством. Благодаря редкому сочетанию личного обаяния и недюжинных способностей ему удалось вновь вернуть своему ослабленному, деморализованному королевству статус европейской державы. Прославленный турнирный боец, оратор и благожелательный законодатель, он сумел внушить своим подданным забытые ими чувства любви и уважения к короне и, сверх того, горячую любовь к своему родному острову и патриотическую гордость; эти эмоции прекрасно выразил изгоняемый из Англии сын Джона Гонта в шекспировском «Ричарде II»: