Мы «сварили свой суп» на едином дыхании: я разглагольствовал, ребята в поту и в мыле играли как бешеные.
Под одобрительный свист и крики каких-то здорово набравшихся хиппи группа удалилась за кулисы и долгое время бродила посреди брошенных матрацев и различных технических приспособлений, приходя в себя.
«Странные игры» запомнились мигалкой, прикрепленной к спине одного из участников. Сцена время от времени заливалась зловещим милицейским светом — хорошо еще, что сирена не выла.
«Тамбурин» Владимира Леви был прекрасен. Не знаю, где он набрал такое количество интеллигентов, а главное, как решился их вывести на это торжество гласности, больше напоминавшее самосуд. Со сцены гремело хорошо мне запомнившееся:
Пора! Пора! Мы покидаем этот край…
Пора. Пора. Пора…
Следом выскочили разухабистые девицы, и, что больше всего заставило зал реветь от восторга, одна уселась за барабаны и молотила так, что все остальное казалось лишь приправой.
Группы сменяли друг друга, колонки дрожали от напряжения, словно породистые собаки. Звук удавалось настраивать все чаще. Наряду с откровенной халтурой порой проскальзывало и что-то действительно стоящее. Наконец «Аквариум» выложил «Рок-н-ролл мертв». Публика бесновалась. Отряскина уже отловили какие-то ушлые московские журналисты, фотосессия шла полным ходом, праздник все-таки удался.
Выступление в «Крупе»
После было еще одно выступление — в ДК имени Крупской. Ребят встречали аплодисментами, но меня как чтеца здесь ждал полный провал: стоило только начать, зрители взвывали, словно их потчевали крутым кипятком.
За кулисами разминался перед выходом Борис Борисович Гребенщиков — во френче, в сапогах, — вылитый Керенский. Его мимолетно брошенный на меня взгляд был воплощением сарказма. Я чувствовал себя полным ничтожеством.
Из всего этого пришлось сделать выводы.
Первое — нового «Пинк Флойд» (на что я до этого все еще тайно надеялся) из «Джунглей» не получится: Отряскин нацелился на другие высоты.
Второе — как члену группы мне пора с вещами на выход. Что совсем не означало окончания моей дружбы с музыкантами.
Наоборот, все только начиналось.
В филармонической каморке один за другим появились Кинчев, Башлачев и Курехин.
Кинчев
Отряскина в тот вечер где-то носило — гость, как водится, его дожидался, в нетерпении расхаживая по Андрюхиной комнатке. Два холерика, мы сразу нашли общий язык, прежде всего добрым словом помянув то золотое времечко, когда оба выступали на сельских танцах — я в Рощино, Кинчев где-то в Подмосковье.
Узнав, что я, ко всему прочему, пробую себя в литературе, Костя не на шутку воодушевился, тут же схватил отряскинскую гитару и пропел эксклюзивом пару своих новых песенок. Советской власти, надо сказать, от него здорово доставалось.
Он уже тогда снимался в фильме. Картина называлась «Взломщик».
Достаточно было взглянуть на Кинчева, чтобы больше не сомневаться — лидер только что появившейся «Алисы» многим вперед сто очков даст. Его фронда просто поражала. Если я относился к власти с легкой прохладцей барина, то он ее просто ненавидел. Москвичи в этом плане вообще отличались особой лютостью: тот же Кинчев мог, совершенно не боясь, такое выдать…
Не знаю, запомнил ли он меня, но я уж точно его запомнил.
Как и Сашу Башлачева.
Башлачев
Слава богу, хоть один из нас не подражал ни Дэвиду Боуи, ни «битлам»! Саша пришел откуда-то из глубинки, из какого-то северного городка, там он, кажется, некоторое время работал журналистом. И прочитал нам свои стихи. Несмотря на лихорадочную бодрость нашего нового гостя, провинциальный комплекс в нем все-таки чувствовался. В Питере он мыкался по съемным комнатам. Но держался с достоинством. Он сразу же пригласил нас с Отряскиным на свой квартирный концерт. Там Башлачев спел среди прочего и «Грибоедовский вальс» — балладу про шофера Степана Грибоедова, который вообразил себя Наполеоном. Эту песню я хорошо запомнил.
Обстановка была типичная: собрались на мрачной кухне очередной его коммуналки. В коридоре, который смахивал на бесконечный туннель, висело белье. Саша сидел на стуле перед нами, возбужденный, веселый и немножечко пьяный. Ему хлопали и всячески его поощряли. Мне кажется, что его творения (включая ту же балладу о Степане), которые он затем нам дал почитать, были скорее не стихами, а текстами. Но что я точно тогда почувствовал — Башлачев очень хотел, чтобы к нему относились прежде всего как к поэту.
Мы с Отряскиным так и сделали.
Ни о чем мы тогда не задумывались, ни о каких будущих трагедиях, нас ждали приятные хлопоты: «Джунглями» заинтересовался Курехин.
Курехин
Заглянувший под филармоническую крышу родоначальник «Поп-механики» весь был словно из другого времени. Мне всегда казалось, что в случае с ним Бог просто-напросто перепутал годы — Курехина надо было бы десантировать в Серебряный век, в декаданс, к Северянину и Бальмонту. А маэстро появился на излете двадцатого, хотя, опять-таки по моему мнению, целиком, полностью происходил «оттуда». При всем своем эпатаже он имел утонченный, болезненный, даже трагический талант. Ему вполне по силам было нечто подобное бетховенской Пятой симфонии, а он собирал голых арфисток и выкатывал на сцену бронетранспортеры.
Писатель Павел Крусанов, скорее всего, со мной не согласится. В своей «Американской дырке» Паша вывел более знакомого всем персонажа — озорника, затейника, мистификатора.
Посетив каморку, «главный затейник и мистификатор» признался, что мечтает видеть в одном из своих феерических представлений нашего героя. Отряскин не возражал.
Хлопоты продолжались.
Моя личная жизнь — тоже…
Личная жизнь
Как-то в институте ко мне подошел местный мачо Вадим Левант. И предложил:
— Хочешь играть в театре?
Анатолий Викторовский, выпускник театрального факультета Института культуры (так называемого Кулька), выглядел настоящим режиссером: в пиджачке, в шарфе, с усами — вылитый Джон Леннон времен «Сержанта Пеппера». У нас на истфаке все его звали Мастером.
В институтской художественной самодеятельности были свои погремушки — всякие там худсоветы и прочее. Мастеру настойчиво рекомендовали ставить что-нибудь из советской жизни.
Однако тот замахнулся на «Макбета».
Я играл короля Дункана. До сих пор помню первую фразу:
Кто этот окровавленный солдат? Мне кажется, мы от него узнаем О ходе мятежа[1].
Роль дряхлого старикашки оказалась необременительной — короля ухлопывали чуть ли не в первом акте. Затем я имел возможность наблюдать из-за кулис, как мучаются наряжен ные однокурсники, пытавшиеся изобразить нешуточные страсти.
По ходу дела я появлялся на сцене еще и в образе стражника. Людей катастрофически не хватало.
Назначена была премьера, в клуб набилось народу со всех курсов. На свои места прошествовали члены все того же худсовета, разгневанные строптивостью нашего руководителя.
Как и следовало ожидать, спектакль с треском провалился.
Уж в чем мы оказались настоящим театром, так это в интригах. Труппа мгновенно распалась. Часть интриганов во главе с Левантом перешла к более удачливым самодеятельным мэтрам. Мастер еще возился какое-то время с оставшимися. Мыкались по разным местам и в конце концов закончили свое совместное существование в Институте киноинженеров, где на последнем издыхании пытались поставить что-то из Арбузова.
Разбежавшиеся по другим коллективам честолюбцы называли Мастера патологическим неудачником. Как только его не ругали после незадачливого «Макбета»!
А я ему благодарен.
Как-то совершенно случайно и неожиданно для меня самого он открыл мне дверь в еще один сумасшедший дом — в питерский Дом писателя.
Местечко сразу пришлось мне по вкусу: и трех лет не прошло, как я стал постоянным обитателем «палаты № 6» на набережной Кутузова.
Дело в том, что именно Мастер прочитал мою первую повесть. Кое-что я уже тогда пописывал. Но прятал в стол. А повесть почему-то отнес ему на суд.
Мастер посмеялся, конечно, но неожиданно отправил меня к своему другу — поэту Шестакову.
А тот недолго думая — к писателю Сурову.
Валерий Петрович Суров вел крошечное лит объединение в далеком Тосно — туда из города приходилось добираться больше часа.
Суров
Писатель Суров очень любил женщин, выпивку и вообще жизнь. Был он человеком рабочим, родом из Казани, и кем только не вкалывал: монтажником в Набережных Челнах, шахтером в Норильске, где заработал силикоз. Подозреваю, эта болезнь и свела его впоследствии в могилу.
Он несколько раз разводился. А женился всегда по любви. От разных жен у него было много детей. Я лично знаю пятерых. Детей он никогда не бросал — помогал им чем мог. И рассказы у него были под стать биографии — про шоферов, монтажников, верных и неверных жен. Неудивительно, что Петрович ожидал подобных тем и от своих подопечных.
Возможно, я был бы и рад писать об общежитиях и бригадах. Но с таким жизненным материалом, как у Сурова, попросту никогда не встречался, поэтому и сочинял фантасмагории. Наставнику мой модерн откровенно не нравился: в стране передовиков и соцобязательств подражание Маркесу не имело перспективы. Петрович по-дружески советовал:
— Бросай выдумывать всякую чушь. Сочиняй о простых людях.
В то время ценился реализм. Да что там говорить — печатали только это. Сам Петрович уже выпустил несколько книг и считался мэтром.
Несмотря на любовь Сурова к выпивке, к нему тянулись не только алкоголики. Он запанибрата водился с начинающими авторами. А со мной почему-то особенно. Скорее всего, потому, что я вынырнул из другой социальной среды. Суров искренно хотел наставить меня на путь истинный и слепить из неудавшегося рок-н-ролльщика этакого крепкого середнячка-производственника.
Позже, в девяностые годы, рассказы про монтажников и шахтеров стали никому не нужны. Наступало время фэнтези, «воровских» романов и переводных детективов. Появились новые авторы — имя им легион.