[725]сказано, что после отречения Петр выходил за ворота, у евангелиста Марка[726] читается, что вышел вон на передний двор; а из евангелий Луки и Иоанна[727] не видно, чтобы они выходили куда-либо. Но разница эта так ничтожна и так мало влияет на суть дела, что не требует объяснений. Что же касается до того, что псевдокритики дозволяют себе называть все событие исторически неверным, потому что не допускают возможности существования в Иерусалиме петуха, как птицы, считавшейся у евреев нечистою: то, с одной стороны, петух мог принадлежать кому-либо из римлян, живших в Антониевой башне, с другой, помещенная в Талмуде[728] история о петухе, заклевавшем ребенка и побитом за то камнями, удостоверяет, что птица эта держалась и у иудеев. Но так как все эти предположения псевдокритицизма извлекаются из Талмуда, этого устарелого памятника литературы, лишенного всякой исторической достоверности и наполненного всевозможными противоречиями, то возражение на подобные опровержения можно делать единственно только из снисхождения.
Спокойствие Петра было непродолжительно. Привратница, по обязанности обращать внимание на подозрительных чужеземцев, вероятно, указала его сменившей ее прислуге. Поэтому вторая привратница, стоя в толпе праздных людей, признала Петра за одного из бывших с Иисусом. Теперь ложь казалась еще более необходимою, чем когда-либо. Чтобы избавиться от дальнейшего преследования, Петр вновь отрекся с клятвою. Он бежал бы оттуда, но бегство было невозможно: оно подтвердило бы подозрения. В отчаянном, мрачном расположении духа присоединился он вновь к стоявшей вкруг жаровни группе, которая стала глядеть на него с неприязнью и подозрением.
Прошел целый час, час, для него страшный и наверно незабвенный до смерти. Будучи слишком подвижен и раздражителен, Петр не мог забыть о новой со своей стороны неблагодарности и лжи. Если он проводил время между священническими служителями в молчании, то его выдавало беспокойное сознание страшной тайны, которое напрасно старался прикрывать равнодушием; если он пускался в беззаботный разговор, то его обличало галилейское наречие. Нет сомнения, что, несмотря ни на какие отречения и клятвы, слуги архиерейские не верили ему и обходились с ним презрительно. Наконец один из служителей первосвященника, родственник Малха, которому Петр отрезал ухо, стал утверждать положительно и уверенно, что видел его с Иисусом в саду, а в доказательство ссылался на гортанные звуки галилейского наречия[729]. Прочие присоединились к обвинителю. Несмотря ни на какие запирательства, все, по-видимому, было утрачено и возврат невозможен. Может быть, одно усилие, и он был бы свободен от этих беспокойных обвинений; может быть, это усилие дало бы возможность дождаться и видеть, чем все кончится: но вследствие усиленных приставаний насмешливой и угрожавшей толпы праздных людей, погружаясь глубже и глубже в тину неверия и страха, Петр начал клясться и божиться: не знаю человека сего, о котором говорите[730]. Вдруг в эту роковую минуту, когда несчастная божба раздалась в воздухе, прежде чем успел пропеть петух, среди мрака холодной ночи, когда сам Петр мог сделаться таким же отщепенцем, как и его собрат апостол, в эту самую минуту Иисус через открытый ли портал залы суда, или в то время как, терпя муки унижения от грубых толчков, бранных насмешек, ударов и заплеваний, но сохраняя величественное молчание, веден был через открытый двор мимо группы греющихся у огня, уловил последние слова неправедной клятвы, обратившись, взглянул на Петра[731]. Блаженны те, на которых Иисус взглянет в печали: Господь оглянется на них также с любовию! Для Петра было довольно и этого. Как стрела впился в сердце его немой, но красноречивый взор упрека. Как луч солнца уничтожает последние поддержки снега на скале, прежде чем он упадет с вершины громадною льдиной, пропала ложная самозащита падшего апостола. Довольно было взгляда, чтобы он перестал видеть врагов, забыл об опасности, прогнал от себя страх смерти. Завернувшись с головой в верхнюю одежду, он скрылся во мраке ночи[732]. Если отлетел от него Ангел невинности, то младший брат его, Ангел раскаяния, простер к нему с кротостью руку. Строго, но с любовью, дух благодати передал этого разбитого сердцем кающегося на суд его собственной совести, где вся прежняя жизнь его, весь прежний стыд, вся слабость получили осуждение и где совершилось новое благодатное возрождение.
Всего ужаснее то, что, вслед за осуждением на смерть и за началом посмеяния, первое, что услышал Иисус, было отречение от Него с клятвою того человека, который первый провозгласил Его Христом, который приходил к Нему по бурным водам, который защищал Его оружием в саду Гефсиманском, который с такою уверенностью утверждал, что скорее умрет, чем отречется от Него. В караульне же, где оставили Иисуса до рассвета, Его ожидало все, что могли придумать невежественная религиозная ненависть, мелкая грубость, зверская злоба, холодная природная жестокость раба, возбужденная в нем всеобщим к нему презрением. Кротость Иисуса, Его молчание, Его величие, безукоризненная чистота сердца, все эти божественные качества, ставившие Его неизмеримо выше Его преследователей, представляли в Нем добровольную жертву этих низких и дьявольских страстей. Ему плевали в лицо; Его секли розгами; Его били; Ему наносили заушения[733]. Не зная пределов бешеной ненависти, они затевали злобные игры, завязывали Ему глаза и, учащая удары, с возмутительною дерзостью повторяли: прореки нам Христос кто ударил Тебя. Им не спалось в эту темную холодную ночь, до утра они вымещали свой позор и прежний страх на бесстрастной невинности. Бодрствовал и Сын Божий, среди этих диких, своевольных рабов, связанный по рукам и ногам и с завязанными глазами, в продолжительной безмолвной внутренней муке, один, без всякой защиты. Это было первое посмеяние, посмеяние над Христом, над ожидаемым Судиею, над святейшим Подсудимым, над Освободителем в оковах.
Прошли томительные часы ночи; засиял рассвет и настало утро этого вечно достопамятного дня. Нарушители милости и правды, страшась нарушить требование устного закона[734] не судить ночью, позаботились о соблюдении в точности этого ничтожного правила, потому что только на рассвете Иисус приведен был в Лискат-Гаггацциф, или мощеную залу с южной стороны храма, или, может быть, в Хануиоф, или торговое отделение, где собрался синедрион для третьего по счету, но первого формального и законного допроса[735], хотя собственно говоря и это сборище разве только из снисхождения можно назвать синедрионом. Иосиф[736] говорит, что во время владычества римлян не было и следа настоящего законного синедриона, а только неполноправные специальные собрания. Все обстоятельства относительно существования в это время настоящего синедриона слишком темны. В субботы и праздничные дни, говорят, собирались священники и старейшины в Беф-Мидраш или синагогу при храме, которая построена была вдоль хель, или стены, между дворами внешним и женским. Равви Измаил[737], автор Седер-Олам, сообщает, что «за сорок лет до разрушения храма синедрион сам себя изгнал из залы с мощеным полом и поместился в торговом отделении», выстроенном Анною и разоренном впоследствии народом, который за три года до осады Иерусалима расхитил все имущество этих ненавистных первосвященников.
Теперь это сборище сошлось, надо думать, в шесть часов утра в полном составе. Почти все члены его, за исключением очень немногих с более возвышенной душей людей, каковы, например: Никодим Иосиф Аримафейский и, по нашему мнению, Гамалиил, внук Гиллела, от всего сердца желали казни Иисуса. Потому что туда собрались священники, слышавшие от Него порицания их жадности и себялюбия, старейшины, которых Он громил за лицемерие, книжники, которых обличал в невежественности; но хуже всех их были преданные единственно мирским заботам скептики, воображавшие себя философами, тогда жесточайшие и опаснейшие противники Иисусовы, саддукеи, суетную мудрость которых Он так тяжко поражал словами. Все они исполнены были отвращения к этой беспредельной благости; все горели ненавистью к этой высочайшей природе, какой не только никогда не видали наяву, но и в лучших их сновидениях. Нелегка однако же была для них задача уничтожить Иисуса. Еврейские сказки о Его смерти, рассказанные в Талмуде и от начала до конца представляющие бесстыдную ложь, говорят, что в течение сорока дней Его выводили с провозглашением герольда и не нашлось ни одного человека, который бы, согласно обычая, поддержал Его невинность. Поэтому Он был сначала побит камнями, как возмутитель народа (месиф), а потом повешен и распят на кресте. Дело в том, что называвшееся синедрионом сборише не имело власти подвергать кого бы то ни было смертной казни: это ясно высказано у евангелиста Иоанна[738]. Хотя современные заметки и указывают, что римляне на подобные своевольные умерщвления за нарушение религиозных правил глядели сквозь пальцы, но эти своеволия не всегда сходили с рук удачно, что доказывается выговорами молодому Ганану и даже лишением его сана первосвященника за участие в присуждении к смертной казни Иакова, брата Господня[739]. Если бы во время суда над Спасителем фарисеи сделали открытое восстание, как в деле первомученика Стефана, то наименее фанатичние и более космополитичные саддукеи ни за что не согласились бы постановить смертного приговора