Жизнь как квеч. Идиш: язык и культура — страница 29 из 54

Такие изменения сленгового значения слова показывают, что раньше евреи хорошо знали, как выглядит козий помет, поскольку козы были неотъемлемой частью их быта. На слуху были выражения кулише циг («общинная коза») и кулишер бок («общинный козел»): с их помощью евреи жаловались, что с ними не считаются или их недооценивают: «Как это называется?! Ты заходишь и берешь мои вещи без спроса! Я тебе что, кулише циг

Не забывайте, что так называемые «урбанизированные» восточноевропейские евреи были таковыми лишь по сравнению с окружавшими их крестьянами. В повседневной жизни евреев было немало грязи, помета и домашних животных, о чем мы склонны забывать. Говорят, что отличительной чертой большинства деревень и штетлех, еврейских местечек, была блоте, грязь; в идишских фразеологизмах она заменяет фекалии. Восклицание «блоте!», как и «бупкес!», значит «чушь», а иногда «говно» в смысле «ничтожная, недостойная внимания вещь». Гелт из блоте можно перевести как «деньги — ничто» или даже как «срать я хотел на деньги», в зависимости от контекста и тона говорящего. «Что ты мне деньги суешь?! Гелт из блоте, я занимаюсь музыкой!» Лозн ин а блоте (дословно «оставить в грязи») — «бросить в беде». Махн блоте («превратить в грязь») — «опровергнуть», «разнести в пух и прах» какой-либо довод или идею, что нетрудно, поскольку подразумевается, что данная мысль и сама по себе блоте. Есть поговорка арайнфорн ин а блоте — «въехать в грязь», вляпаться в неприятность. Арайнфирн ин а блоте, напротив, означает «завезти в грязь», то есть вляпать в неприятность кого-то другого.

Однако бытует мнение, что, за исключением грязи и козьих орешков, в идише нет не только «внутреннего чувства природы», что бы это выражение ни означало, но и лексики, необходимой для хоть сколько-нибудь развернутого описания природы. Так вот, это мнение — блоте. Очевидно, утверждение, что идиш — а значит, и евреи — лишен пресловутого чувства, возникло потому, что в доклассической идишской литературе мало пышных пейзажей. Трое классиков (все они дожили до второй декады двадцатого века) — Менделе Мойхер-Сфорим, Шолом-Алейхем, Ицхок-Лейбуш Перец — легко и свободно вставляли в текст и называли по именам деревья, домашних животных, иногда полевые цветы.

Действие шолом-алейхемовских рассказов о Тевье происходит в основном под открытым небом; у Менделе рассказчиком обычно выступает странствующий торговец книгами, который всегда рад поведать о местах, где побывал:

«…Речка бежит, вьется перед глазами, играет в прятки на лугу: вот она скрылась в камышах, исчезла из виду, вот снова появилась, предстала перед тобой во всей своей красе: она усыпана алмазами и золотыми блестками — это подарки любящей тетушки-солнца, что целует ее и смотрится в ее зеркальную гладь. Речка подмигивает тебе, покрывается легкой рябью, тихонько напевая, — и ты распускаешь пояс и заходишь в воду, чтоб освежиться…»{62}

Там, где сейчас проживает большинство идишеязычных евреев, словосочетание «под открытым небом» на деле означает всего лишь просвет между зданиями, но в давние времена, в дальних краях евреи проводили много времени вне дома; они разбирались в окрестных растениях и животных так же хорошо, как и неевреи. При этом для, скажем, нееврейского крестьянина из Польши береза была березой, ива — ивой, а вот эвкалипт — неким неведомым деревом. Слово «эвкалипт» оставалось для него просто словом; такое же недоумение могли вызвать и куда менее экзотические деревья (ель, ясень и т. д.), если они не росли в его местности: крестьянин мог слышать сами названия и знать, что они относятся к деревьям, но понятия не имел, как эти деревья выглядят. Возможно, он даже умел распознать древесину ели, однако никогда не видел живую ель, растущую в лесу. До появления теплиц, СМИ и транспорта, позволяющего быстро перевозить цветы, среднестатистический человек — независимо от национальности и вероисповедания — был знаком только с той природой, что непосредственно окружала его, и с той, которую изображали доступные ему произведения искусства. Иллюстрации к Библии, росписи на стенах церквей и синагог, гравюры и рельефы с видами Иерусалима дали людям некоторое представление о пальмах, львах и верблюдах, но по-настоящему все знали только флору и фауну родных мест; мой отец приехал в Канаду из Польши незадолго до Второй мировой войны, до того он никогда не видел бананов, даже на фотографии, — хотя, по его словам, название «банан» он к тому времени уже слышал.

В повседневных реалиях евреи разбирались не хуже гоев. Они торговали крупным рогатым скотом и лошадьми, служили управляющими в имениях. У них имелся обширный словарный запас, связанный с сельским хозяйством, — и порой эта лексика существенно отличалась от местных нееврейских названий. Портных, сапожников и раввинов лечили народные целители, которые обычно прописывали больным сгулес, снадобья из трав; зачастую пациенты должны были составлять травяные сборы самостоятельно. Подобные рецепты, конечно, не относятся к художественной литературе, но с «природной лексикой» они связаны напрямую.

Почему же тогда знакомство с окружающей средой не нашло более полного отражения в книгах? Самосознательная идишская литература (то есть литература, которая осознает себя таковой) молода: ей немногим больше полутора веков. В сущности, она прошла путь от Чосера до Джойса примерно за шестьдесят лет; традиция пейзажных или каких-либо других описаний просто не успела развиться. Отсутствие литературной традиции, особенно с учетом того, что у еврейских писателей зачастую не было классического образования, — вот одна из главных причин идишской «нечуткости к природе». Европейская литература изобилует образами природы в поэзии и прозе. Посмотрите, как начинаются «Кентерберийские рассказы» Чосера:

Когда Апрель обильными дождями

Разрыхлил землю, взрытую ростками,

И, мартовскую жажду утоля,

От корня до зеленого стебля

Набухли жилки той весенней силой,

Что в каждой роще почки распустила,

А солнце юное в своем пути

Весь Овна знак успело обойти…

Стихи так прекрасны, так полны жизни, что читатели невольно забывают: на английский апрель такая картина похожа не больше, чем они сами. Чосер списал этот отрывок у Боккаччо и Гвидо делле Колонне; английским читателям, за редким исключением, нет дела до того, что перед ними — чудесное поэтическое изображение весны в Италии. Европейская литература действительно богата пейзажной лирикой, которая навеяна как самой природой, так и чужой пейзажной лирикой. Лишь с приходом романтизма литература начала выбираться в леса и поля, что сильно повлияло на творчество еврейских писателей. Когда на идише говорили в Польше, России, Румынии и Венгрии, в нем было много природной лексики: названия растений, животных, насекомых, рыб, а также связанные с земледелием понятия занимают двадцать три страницы (мелким шрифтом, в два столбца) идишского толкового словаря, составленного Нохумом Стучковым. Чего у идиша не было, так это времени выработать набор пейзажных клише, чтобы потом авторы могли повторять их на все лады и переписывать друг у друга.

Но дело еще и в том, что природу не удается полностью отделить от политики. Современная идишская литература развивалась более или менее одновременно с погромами и антисемитизмом (основанном скорее на расовой ненависти, чем на религиозной). Для евреев луга и леса Европы не были политически нейтральными: вся эта растительность принадлежала гоям, была покорна им, как никогда — евреям; гои в любую минуту могли прогнать евреев со своей земли или даже загнать под нее; деревья прекрасны до тех пор, пока разъяренная толпа не ринется привязывать вас к ним. Неслучайно многие восторженные идишские строки о европейских ландшафтах были написаны эмигрантами, которые не намеревались когда-либо возвращаться в вышеупомянутые ландшафты. Сполна ощутить красоту тех мест они смогли только в воспоминаниях, когда опасность уже миновала; деревья-то были хороши, бояться следовало людей за деревьями.

Конечно, часть «природной» лексики исчезла из обихода, когда язык вместе со своими носителями перебрался в города вроде Нью-Йорка и Чикаго, где природа — в том смысле, в каком ее понимали иммигранты, — считай, отсутствовала как таковая. Если и было одно дерево на шесть кварталов, то называлось оно просто tree, «дерево», — и рожденные в Америке поколения евреев именовали его так и никак иначе.

II

Что до американских домашних животных, они не особо отличались от европейских; идиш уделяет много внимания кошкам и собакам. Если вам надоел болтун, который все время мелет полную блоте, то можете его ѓерн ви дем котер — «слушать как кота», то есть «обращать на него не больше внимания, чем на кота»: если чересчур разорется, запустите в него ботинком или облейте водой. Отсюда фраза «нас ви а кац» — «мокрый как кошка», до нитки. Если человек спрашивает «ви кумт ди кац иберн васер?» («как кошке пройти по воде?»), значит, он пытается понять, как быть, как разрешить некую задачу. «Я тут задумал снять офигенный фильм с Томом Хэнксом в главной роли, но он все никак мне не перезвонит. Ви кумт ди кац иберн васерКойфн а кац ин а зак — и в буквальном, и в переносном смысле «купить кота в мешке»; аройслозн ди кац фун зак — «выпустить кота из мешка», то есть выболтать секрет. Если человек такой недотепа, что и кота из мешка не способен выпустить, о нем говорят: «эр кен а кац ништ фарбинден дем эк», «он и хвост коту завязать не умеет». Ну а если бедняга даже не помнит, что он умеет, а чего — нет, значит, у него кацн-мойех («дырявая память», дословно «кошачья»). Кецл, кецеле, кеценю («котик, котенок, котеночек») — ласковые обращения. А вот