Жизнь как она есть — страница 19 из 43

Все произошло так стремительно, так быстро, что все мы потеряли друг друга и свои подразделения. Со мной рядом был только Марат. Оценить как-нибудь обстановку мы не могли, да и времени на это не было.

Марат, у которого была удивительная способность ориентироваться на местности, посоветовал пересечь поляну, выйти в другой массив леса, на юг, а там будет видно, что делать. Я послушалась его.

И вот мы с ним поползли через поляну, на которой, казалось, был сосредоточен весь огонь карателей. Ему было очень трудно, с одной-то рукой.

Где-то справа от меня, на краю поляны, разорвался артиллерийский снаряд — смешались деревья, снег, земля… Марат исчез в этом вихре… Стало тише, только огненными лентами полосовали лес очереди трассирующих пуль.

Не могу даже сейчас представить, как я ползла, как прижималась к земле: если бы можно было стать кротом, найти подземный ход, укрыться, во что бы то ни стало укрыться!

…Вот лес, вот он! Встала уже в густом ельнике — и снова залп, и снова очереди из пулеметов трассирующими.

— Чего стоишь, дура!

Меня кто-то сшиб с ног. Это был Иван Воробьев, каким-то чудом оказавшийся здесь. Вместе с ним мы пробрались от края поляны в глубь леса. Стало тихо. Вскоре мы встретили наших из разных взводов и рот. Тут была моя Нина, Леонид Балашко, Веселовский, Аскерко, Чугаевский, Михаил и Костя Бондаревичи, Михаил Ивашин.

Уже где-то вставала в тумане заря (это казалось зарей), небо чуть розовело, жемчужно-молочное и тревожное.

Мы двинулись всей группой осторожно, чутко прислушиваясь.

Шли лесом около часа. Я инстинктивно все время оглядывалась: мне чудился Марат. В голове у меня звенело, в кровь разодранные колени и руки саднило, одежда висела клочьями. Но не боль меня донимала, неотступная душевная мука: неужели он погиб во время того ужасного взрыва?

Кругом тишина, только сосны шумят. И вдруг стало доносить ветром какой-то сладковато-приторный запах: вдохнешь, а он лезет тебе в нос, в рот, внутри отзывается неприятной тошнотой и сухостью.

Через некоторое время сквозь кусты и заросли стало видно зарево пожара — мы шли прямо на него. В этом направлении, мы знали, должна была быть лесная деревушка Литавец. В ней мы собирались отдохнуть, узнать о немцах и выбрать дальнейший путь.

Деревня Литавец догорала. Огромное тлеющее страшное пожарище: кучами лежат обугленные мертвые тела жителей Литавца. Воздух пропитан запахом горящего человеческого мяса. (Этот запах, эта картина, достойная Дантова "Ада", с тех пор преследуют меня в кошмарных снах. Спустя 28 лет на месте уничтоженной дотла карателями деревни Хатынь был создан мемориальный памятник. Есть там и 136 обелисков сожженным и не восстановленным деревням Белоруссии. Среди них я отыскала Литавец. И здесь все произошло, как в Хатыни, как в десятках и сотнях других белорусских сел. Ведь всего на нашей белорусской земле было сожжено около 300 сел и деревень, подозреваемых в связях с партизанами.)

Ни одного человека из Литавца не осталось в живых, за исключением двух или трех, кто в эту ночь не был дома. Всех жителей, даже малых детей, согнали в сараи, закрыли там и подожгли. Тех, кому удавалось выбраться, убивали в упор из пулеметов и автоматов.

Мы не могли сразу отойти от этого зловещего места. Стояли в кустах, задыхались от этого ядовитого сладковато-тошнотворного дыма. Стояли в молчании у этой огромной пылающей могилы, пока Аскерко не скомандовал идти за ним.

Минуя выжженные кустарники, мы двинулись на юг.

Насколько я помню и знаю расположение районов и лесов, необходимо было обойти массив обложенного карателями леса, а потом повернуть на юго-запад — к Копыльскому району. Там у деревни Песочное базировались ворошиловцы.

С этой ворошиловской бригадой был тесно связан "Боевой". По совету ее командования наш отряд и двигался на соединение с ворошиловцами, что позднее и произошло. (Через несколько месяцев, придав "Двадцать пятому" еще три отряда ворошиловцев, образовали новую бригаду — имени Рокоссовского. Командиром ее стал начальник штаба ворошиловцев Баранов, а начальником штаба — наш Егоров.)

Совсем уже рассвело. Нужно было где-то переждать день. И к великому нашему огорчению, мы вышли к опушке леса и услышали какой-то подозрительный шум. Веселовский сходил в разведку и узнал, что недалеко расположились сотни карателей.

Он подал нам знак рукой, приложив ее к губам: молчать и ложиться. Мы залегли в кустарнике не более чем в 40–50 метрах от немцев. Хорошо была слышна их речь, даже стук бросаемых консервных банок.

День был ясный и очень морозный. При малейшем движении снег хрустел так, что, казалось, скрежетал на весь лес. И отойти назад нельзя: нас выловили бы, как зайцев.

Сначала мне не было ни холодно, ни страшно. Но, пролежав в неподвижности на снегу часа три-четыре, я начала замерзать. Раньше всего у меня окоченели ноги. В голенища моей дряхлой обуви снег набирался всю ночь: и когда я шла, и когда ползла. Набирался, таял, впитывался в сукно и вату бурок. Пока мы шли, я даже ни разу не обратила внимания на свою обувь: мне было о чем думать в эту ночь. Теперь бурки мои обмерзли и буквально превратились в камень. Ноги стали нестерпимо ныть и болеть. Я попыталась, лежа на животе, постучать задниками друг о друга-стук получился неожиданно громкий, и Веселовский посмотрел на меня угрожающе.

Ребята, все обутые в валенки, как-то ухитрялись снимать их, растирать ноги снегом, а у некоторых, особо запасливых, находились даже за пазухой сухие портянки.

А у меня и портянок не было, да и как я могла их использовать, когда мои бурки влезали только на один чулок. Снять бы их, потереть ноги снегом, но набрякшие, замерзшие бурки не влезли бы снова на мокрые чулки.

Потом я перестала чувствовать боль в ногах и вообще перестала думать о них. Марат, Марат, Марат — вот что занимало все мои мысли, вот что жгло меня и не давало покоя. Беспокоила меня и судьба Райковича.

(Как уж там случилось, сейчас не припомню, но я узнала, что за день до начала блокады Саша, несмотря на рану, уехал в разведку и не вернулся больше на базу.)

Я боялась уснуть и вызывала в памяти Лёлю, маму, вспоминала папку. Вспоминала ночь под Новый, 1943 год: как раз в 12.00 я стояла на посту в нашем лагере, смотрела на яркие дрожащие звезды и слушала музыку, доносившуюся из штабной землянки. Там играл патефон, который незадолго до того привезли разведчики, выклянчив его вместе с пластинками у кого-то из родственников.

Народное поверье гласит: что делаешь под Новый год, тем будешь занят и весь год; неужели я еще так долго буду стоять только на посту? Неужели так долго еще продлится война? И тут же вспомнила такую же ночь под Новый, 1942 год, наши гадания с девчонками "на кольцо". Я загадывала на маму — видела могильный холм, загадывала на жениха — мерещился военный человек с пышной шевелюрой (когда смотришь, стараясь не мигать, по два часа в одну точку в кружок кольца через воду, и не такое "увидишь"!).

Через всю мешанину воспоминаний снова и снова всплывали Марат и Саша. Что с ними? Где они? Живы ли?

Мы решили дождаться темноты и тогда двинуться в обход фашистов. Веселовский от злости скрежетал зубами и готов был выпустить в немцев очередь из "ППШ". Аскерко, как мог, на пальцах, без слов, одними жестами и мимикой, втолковывал ему бессмысленность такой затеи: нас была жалкая горстка, а их сотни, до зубов вооруженных.

Всем очень хотелось курить. Не могу припомнить более сильного желания: к тому времени я уже основательно пристрастилась к этому зелью. Табак у нас был, спички были, и тем тяжелее мы переживали это вынужденное воздержание.

С наступлением темноты фашисты вдруг решили уйти: послышались громкие команды на построение, топот ног, скрип полозьев по снегу. Стало тихо, мы получили возможность перейти в другой массив леса. Прежде всего мы собрались в кучу и жадно стали курить "из рукава".

Смотрела я на своих товарищей, на их усталые, потемневшие от холода и внутреннего напряжения лица. Все улыбались, счастливые.

Я, как сейчас, всех вижу.

Леонид Балашко — мой двоюродный брат, всего на год старше меня, еще мальчишка, но высокий и плечистый, могучего телосложения. Карие глаза его почему-то смотрят на все с удивлением…

Иван Шелегов — наш разведчик, светлобровый и сероглазый, с волосами, отливающими желтизной спелой пшеницы, смешливый до невозможности…

Костя Бондаревич — мой одногодок и большущий школьный друг "командующий" нашей детской армией, черноглазый и чернобровый красавец, настоящий богатырь, словно сошедший с полотна Васнецова, весельчак, школьный артист и первый станьковский поэт…

Михаил Бондаревич — его родной брат, старше Кости на 7–8 лет, маленький, тонкий и стройный, всегда подтянутый и до скрупулезности аккуратный. С хитринкой и лукавым огоньком в темных глазах, он выглядел, пожалуй, даже моложе Кости, этот необыкновенный "форсун и женолюб, но добрый малый", как его звал наш скромный Аскерко…

И еще моя двоюродная сестренка Нина — нежная, с крошечными "барскими" ручками (и откуда бы им взяться!), но в то же время едкая и колючая. Иван Воробьев все время рядом с ней, предупреждает каждое ее желание: то переменит ей портянки, то укроет своим полушубком…

Иван, Иван! Красивый парень, брови черные вразлет как крылья, ум и мечтательность в серых глазах, какая-то основательность, надежность в ладной, коренастой, навечно загаданной фигуре.

Навечно загаданной… А вот не получилось. Ненамного он пережил войну…

Им обоим тогда было по 18 лет.

Стоит неотступно передо мной эта незабываемая картина: сидим мы все на корточках и курим, забыв на время о всех невзгодах, опасностях, потерях, не ведая, что еще нас ждет впереди. Только один из всех зло и непримиримо косит в сторону цыганскими глазами — Николай Веселовский. Такие люди, как он, я убедилась, остаются неизменными в своей сути. Трудно мне было понять, как это в нем мог уживаться и храбрец, и волевой командир, и подлый, мстительный человек.