На следующий день проснулась как ни в чем не бывало — здоровая. Снова чистила картошку, девчата с Геней варили какую-то похлебку.
Под вечер пришла разведка из штаба отряда. Вот уж радости было!
А ночью на лошадях уезжали с разведкой все, кто мог. Уезжал и Марат. Я кутала его шею, подвязывала поудобнее косынку на больной руке. Он стеснялся, оглядывался по сторонам — не смотрят ли на нас, но не сердился, приговаривая:
— Что ты, Адок, кутаешь меня, как маленького… Господи, я чувствовала себя такой взрослой, такой умудренной опытом, словно это вовсе и не я, а мама снаряжает Маратика в путь-дорогу! Я наставляла его не ехать на запятках саней-возка, как он собирался: разве удержишься одной рукой, на ухабе занесет возок, ударит об дерево — убьет. Попросила девчат потесниться и дать ему место.
Я оставалась в лагере с ребятами Маршала.
Он уговаривал меня уехать вместе с разведкой, но я стояла на своем: надо отправить больных и раненых, а мне не к спеху, все вместе уедем со следующей разведкой.
Дня через два-три я снова упала и больше уже не поднималась.
Я лежала на земляном полу на ворохе соломы. Дней пять или шесть за мной ухаживали, как няньки, Бронислав Татарицкий и Володя Тобияш. Добрались в лагерь еще несколько обмороженных, но одни из них кое-как передвигались, другие прыгали хоть на одной ноге, а я теперь даже ползать не могла. Вот когда невыносимо стали болеть ноги! Володя и Бронислав, видя, как я корчусь и мотаю по соломе головой, решили снять с меня валенки. Но боль адская — начнут тащить валенки, а я ору.
В это время к нам в землянку пришел Виктор Путята — радист из группы Ильича.
(Неподалеку от нашего лагеря базировалась группа армейской разведки Михаила Ильича Минакова, та, которая в составе группы "Джек" позже — в 1944–1945 годах — так героически действовала в Восточной Пруссии. Об этом написал книгу Овидий Горчаков, и по его же сценарию поставлен кинофильм "Вызываем огонь на себя". Радист Виктор погиб именно там, в Восточной Пруссии.)
То, что не удалось Брониславу и Володе, почему-то получилось у Виктора: он смотрел мне неотрывно в глаза, легонько тянул за валенок и уговаривал словно маленькую:
— А ты о другом думай! Вот увидишь, больно не будет. Ну разве больно? Давай отдохнем, давай сделаем перекур! Слышь, хлопец, дай ей закурить. Во-о-от, по-о-шли! Вот и все.
Действительно, валенок стянули, затем и другой. Сняли чулки. На том месте, где мы с Ниной оборвали с волдырей кожу, широкой полосой вокруг ног шла глубокая рана. Стопы совсем почти черные и уже немного ссохшиеся. И это были мои ноги!
Перевязать нечем, скудные наши запасы я сама же истратила на других раненых и обмороженных. Виктор сбегал в свою группу, принес бинт, немного ваты и марганцовки в порошке. Развели густой раствор, промыли им раны и перевязали.
Скоро пришла новая разведка из отряда. Укутали меня в полушубок, в чей-то теплый платок, запеленали, чем могли, мои ноги, и мой земляк, здоровенный и очень славный парень- Миша Кривицкий — бережно поднял меня на руки, вынес из землянки и уложил на сани с сеном.
Ехали мы долго. Кажется, одну ночь и часть дня. Ночью часто останавливались в деревнях. В одной из них у меня уже появилась под головой подушка и на ногах старое ватное одеяло. Я то теряла сознание, то снова приходила в себя. На остановках очень трудно было вносить меня в дом, а потом снова нести в сани.
Нужно было поднимать меня ровно, не нарушая положения ног. Ребята, милые неуклюжие ребята, делали все, что могли, чтобы не причинить мне боли, но у них плохо получалось.
Потом кто-то незнакомый мне, в длинном черном тулупе, по-хозяйски отстранил ребят, один взял меня на руки, приказав ребятам придерживать ноги, осторожно вынес меня из дому. По его распоряжению Костя Бондаревич сбегал в соседнюю избу, принес оттуда полмешка овечьей шерсти и укутал мои ноги.
Днем мы ехали уже по Копыльскому району, где базировалось много партизан. Нас встречали высланные вперед дозоры.
В деревне Песочное размещался штаб ворошиловской бригады, в которую и влился наш отряд. Меня внесли в дом, положили на деревянную кровать.
И начали сплошным потоком навещать меня партизаны. А стояло там, ни мало ни много, две или три бригады — уйма народу!
Очень скоро пришел Иван Максимович Дяченко, начальник медслужбы ворошиловцев, разбинтовал мои ноги, посмотрел, покачал головой.
— Нужно немедленно ампутировать, — сказал он, сердито нахмурив и без того грозные, нависшие над глазами брови.
— Что? Что это — ампутировать? — закричала я.
— Отнять, дорогая, ноги, чтобы ты жила.
— Не да-ам! Не хоч-чу!..
— Кто хочет, — спокойно сказал Дяченко, вставая, — никто не хочет. А надо. — Он ушел, даже не взглянув на меня.
Возле кровати стояли мой дядя Николай и Марат.
У Николая катились по лицу слезы, а человек он был не слабый.
Марат хмурил свой большой белый лоб, жмурился, как от солнца, и все повторял, держа меня за руку:
— Адок… Адок…
У меня не было слез, меня даже раздражали слезы Николая. Была отчаянная решимость: чтобы я дала отрезать свои ноги? Да никогда в жизни! Любая бабка в деревне вылечит мне их. Дура я, дура, не осталась у бабы Марили или у дяди Саши с тетей Надей, уж они-то заживили бы мне раны травами.
— Ну что ты, Николай, разревелся? — прикрикнула я. — Не дам я резать ноги.
— А помрешь?
— Не помру. Еще других переживу.
Я говорила это не просто так, а свято верила в свои слова.
В этот же день ко мне "подселили" разведчика из "Двадцать пятого", Пашу Шибко, раненного в грудь, с пробитыми легкими и застрявшей в них пулей.
Все последующие дни на остановках в деревнях нас с ним селили вместе: говорили, что мы самые неунывающие, терпеливые, хотя и "тяжелые".
И правда, мы с ним шутили, смеялись, а он даже пытался подпевать мне: поет, смеется, а в груди у него все клокочет, хрипит.
К нам все время шли и шли знакомые и незнакомые. Подбадривали, сообщали новости, несли гостинцы.
Неожиданно в одну из ночей Паша умер, а еще с вечера он был такой веселый… Смерть эта потрясла меня.
Меня по-прежнему окружали вниманием: каждый старался сделать или сказать что-то приятное.
Каратели добрались и до Копыльского района. Началось новое окружение. Гитлеровцы отозвали с фронта несколько дивизий, чтобы "раз и навсегда покончить с белорусскими партизанами".
Мы быстро ушли в деревню Большой Рожан, соединились с еще одной бригадой. Отсюда в начале февраля меня и еще нескольких "тяжелых" отправили на аэродром.
Я еду совсем по-барски, на отдельной повозке, у меня "своя" медсестра Соня и "мой" коновод Вася Мискевич. Проехали мы около 70 километров и попали в новое вражеское кольцо. Здесь вовсю свирепствовали гитлеровцы.
…Ночью, прорываясь из окружения, мчались на рысях, сани кренились все больше, а потом и вовсе перевернулись, и я вывалилась из них. Обоз — на километры, народу — тьма. Соня и Вася успели меня подхватить, только это и спасло: иначе затоптали бы кони.
После этого случая стали привязывать меня к саням веревками по животу и ногам. Вася мчал вовсю!
Я привыкла к боли и научилась молчать. Никогда не плакала и даже не ойкала во время перевязок.
…Потом это произошло прямо в лесу, на санях.
Обоз остановился. Подошел Иван Максимович Дяченко и сказал, как будто и не уходил от меня в тот раз из хаты:
— Давай посмотрим, что там у тебя.
Соня разбинтовала ноги. Он опять покачал головой:
— Нет, не дотянуть тебе до аэродрома. Да и когда он теперь будет? Придется отнимать немедленно, прямо здесь.
Я не протестовала уже, понимала, что ноги не заживут, и они мне, мертвые, начали невыносимо досаждать.
Вася развел костер, Иван Максимович стал прокаливать на нем ручную пилу-ножовку. Зачем это? Вася распряг лошадь и отвел ее в сторону.
…Соня крепко взяла меня за руки и легла мне на грудь.
Что там делал Дяченко, не знаю. Я плохо соображала.
Вдруг мне показалось, что из меня начали тянуть и тянуть дли-и-инную, бесконечную боль. Я стала куда-то падать и повисла на этой боли. Там, наверху, она быстро, как веревка в колодце, раскручивалась и тянула меня вниз. Это и в самом деле был колодец, я уже видела в нем почему-то цветную воду. Но вдруг у самой воды медленно заскрипела колодезная ручка, и уже не веревку, а меня стало накручивать на барабан. Вверх- вниз, вверх — вниз… Сколько это может продолжаться?.. Но вот меня выдернуло высоко к самому барабану, боль вдруг оборвалась, и я тяжело полетела в воду. Она была темной, совсем не цветной… Темной и горячей…
…Когда я пришла в себя, Соня стояла надо мной с нашатырным спиртом. Ног уже не было. Не было моих ног. Просто два обрубка, забинтованные холщовым бинтом. Где же мои ноги? Я их поискала глазами и ничего не увидела. Метрах в десяти стоял спиной Вася, положив на круп лошади свою голову.
Все теперь поняла, во все поверила: я без ног. А живут ли люди без ног? Как же они ходят? Я ничего этого не знала. Я только поняла, что нет и не будет ног!
Мне казалось, что у меня вообще в жизни ничего не осталось. Долго, много лет, да и теперь часто я смотрела и смотрю на женские ноги. Иногда вначале мне даже хотелось, чтобы все женщины были без ног. Чуть позже я уже смеялась над своей безрассудной злобой и несправедливым отношением к "ногатым" женщинам. Ко всему привыкаешь. Эта старая истина не утешает, но со временем помогает. "С горем надо переспать", — говаривала моя мудрая бабушка Зося. Да, с горем надо переспать и раз, и два, и три. Я стала проваливаться в сон, как в спасенье.
Надо было жить без ног, без протезов (о существовании которых Ада вообще узнала уже после операции), с гнойными болезненными ранами, без бинтов и медикаментов, без крыши над головой, на санях, колесах, носилках, в шалашах и под открытым небом, под пулями, в голоде, без мыла, без соли. Жить не день, не два, не недели, а долгие месяцы.
Особенно угнетали холщовые бинты: одни — на культях, другие — в стирке. В стирке — без кусочка мыла… Был, правда, мыльный корень. Научил кто-то из партизан находить его в лесу, на полянах.