Жизнь как она есть — страница 14 из 34

«А ты хотела бы оскорбить его? – изумился Конде. – У него дома? Так тебя воспитывали?»

Я не нашлась что ответить.

Как это ни странно, вскоре визит принес свои плоды. Министр оделил Конде большим бюджетом, служебной «Шкодой», талонами на бензин и – главное! – приказал обустроить под фестиваль старый кинотеатр, получивший громкое название «Национальный народный театр». Воистину Конде иногда умел проявить смелость! Он написал несколько писем самому Жану Вилару[90] и пригласил мэтра в Гвинею, тот из вежливости ответил на одно из посланий, пообещав подумать.

«Ты только представь, – захлебывался восторгом Конде, – как будет здорово, если Вилар посетит наш фестиваль! Все изменится, ко мне начнут относиться серьезно!»

Я сомневалась, что многие в этой живущей впроголодь стране знают, кто такой Вилар, но предпочла не делиться сомнениями с Конде.


В нашей жизни наступил относительно счастливый период. Мне очень нравилось сопровождать Конде в поездках по стране, ведь раньше я никогда не покидала Конакри. Конечно, было бы гораздо разумнее и безопаснее оставаться в Камайене с детьми: каждую ночь на всех окраинах города раздавалась стрельба, выли сирены полицейских машин. Каждый житель страны дрожал от страха в своей постели. Я успокаивала нервы на репетициях Национального народного театра, слушала гриотов, хотя ни малинке, ни какого-то другого языка так и не выучила. В их музыке звуки и мелодии перекликались, соответствуя друг другу, и я начала узнавать голос каждого инструмента, восхищаться его силой и особой красотой. Обычно я сидела в последнем ряду и с закрытыми глазами слушала Моро Канте[91], поющего под аккомпанемент коры. Шум и завывания, несущиеся из радиоприемника, не имели ничего общего с этой гармонией, являя собой худший образец извращения искусства. Гриотам грозила опасность, они, по сути дела, уходили в небытие. Секу Туре хотел обюрократить их, превратить в штатных льстецов, восхваляющих его вселенскую славу. Сделать это было нетрудно: содержавшие гриотов богатые семейства исчезали одно за другим. Псевдоученые без стыда и совести переписывали историю, чтобы превратить президента в потомка Альмами Самори Туре[92], великого борца с колонизаторами.

Конде мечтал не только о Жане Виларе – ему страстно хотелось, чтобы Секу Туре лично открыл Театральный фестиваль.

– Зачем тебе этот непросвещенный диктатор? – удивлялась я.

– Непросвещенным его называешь ты. Для меня он – Президент Республики!»

Секу Туре не посетил фестиваль, прислал вместо себя мелкую сошку, продемонстрировав полное отсутствие интереса к культуре. Все наши споры прекратились, когда проект внезапно закрыли, сочтя пьесу некоего Гилавоги де Н’Зерекоре «Сын Альмами» критикой режима. Гилавоги бросили в тюрьму, его жены с детьми бежали из Ле-Ке, благо одна из женщин родилась в Мали.

Конде как директору фестиваля пришлось писать страстные письма в попытке оправдаться, и политически его «не потревожили», но бюджет отняли вместе со «Шкодой» и талонами на бензин. Пришлось снова изыскивать деньги – не на жизнь, на выживание. Я больше не работала в коллеже Бельвю. Единственным, кто еще верил в реформу, оставался Луи Беханзин, автор программы высшего образования, в соответствии с которой ученики, получившие степень бакалавра и прошедшие по конкурсу, должны были с помощью лучших учителей страны (меня, как ни странно, сочли одной из них) получить за два года специальность. Но программа так и не стартовала по причинам, которых я не помню, скорее всего, из-за всеобщего нерадения и дезорганизации в стране.

В первые месяцы 1962 года мне перестали платить зарплату, Конде получал очень мало, и мы влезли в долги. Он занимал у того самого коммерсанта, который когда-то спас нас в отчаянном положении. Галенгбе каждый день присылала нам еду, но у этих блюд был вкус поражения, кусок не лез мне в рот, и я возненавидела гвинейскую кухню, хотя африканскую очень любила. Занятия я больше не вела и все чаще, проснувшись утром, не приводила себя в порядок. Окончательно потонуть в депрессии мне не позволял материнский долг. В Конакри не было ни яслей, ни детских садов, даже частных, и я заботилась о дочерях сама. Меня восхищало, что девочки такие разные: Сильви – послушная, жаждущая нравиться всем окружающим, Айша – упрямая, властная и капризная. Я смотрела, как развиваются их личности, и была счастлива. А вот Дени все находили «мягкотелым», я решила сделать из сына настоящего мальчишку и записала его в организацию «Молодежь Революции». По субботам и воскресеньям Дени ходил в бассейн, играл в футбол или участвовал в бесконечных походах по сельской местности. Я видела, что он ненавидит все эти занятия, но не сдавалась, не подозревая, что худшее впереди. Однажды Дени, в очередной раз обиженный бабушкой, ошеломил меня вопросом:

– Я правда брат Сильви и Айши?

– Почему ты спрашиваешь? – изумилась я.

– Я светлый, а они черные.

Этот разговор должен был однажды состояться, но не так рано! Дени не исполнилось и шести лет, но я решила сказать правду: ложь и недомолвки отравляли атмосферу вокруг нас.

– У вас разные отцы… – пролепетала я.

Карие глаза моего сына наполнились слезами.

– Значит, я не папин сын?

В этом плане Гвинея не слишком придирчива: в школе и амбулатории, в организации «Молодежь Гвинеи» и некоторых других местах мой сын был записан как Дени Конде.

– Нет! – ответила я, осознавая жестокость ситуации, но не желая отступить. – Твой отец гаитянец.

– Гаитянец?! – воскликнул он с таким ужасом, как будто услышал в ответ: «Марсианин!»

С этого момента наши отношения осложнились, даже ухудшились. Дени, такой нежный и чувствительный мальчик, постепенно превратился в асоциальное существо, в бунтаря, чья душа на жизненном пути получает одни только тумаки да шишки.

Я в конце концов сумела худо-бедно «интегрироваться» в свой квартал. Люди больше не смеялись мне в спину, дети не бежали прятаться в юбках матерей, мальчишки не пели издевательски-оскорбительные песенки. Я даже свела знакомство с местными обитателями, конечно же, не столь политизированными, как Сейни и Ольга или Нене и Анна, и не такими авторитетными, как Марио и Амилкар. Дом слева от моего занимала Франсуаза Дидон, уроженка Гваделупы из города Сент-Анн. Мы дружим уже пятьдесят лет. Она тогда жила с торговцем Рене, утверждавшим, что ради вступления в ряды Национального фронта освобождения он отказался дослужить полагающийся срок в рядах алжирской армии. «Но мне не поверили! – с горечью восклицал он. – Я оказался ненужным…»

В доме справа жила молодая учительница родом из Далабы, гвинейского города в горах Фоута Джалон. Она давала мне уроки пёльского языка. Ее мужа арестовали после разоблачения «Заговора учителей». Однажды вечером он неожиданно вернулся домой, но к утру умер от внутреннего кровотечения, вызванного жестокими побоями. Говорили, что несчастный хотел в последний раз обнять жену и каким-то чудом добрался до своего порога.

Я часто встречалась с двумя француженками, Фанни и Фредерикой. Фредерика была художницей, она сама подошла ко мне в государственном магазине и попросила разрешения написать портрет Сильви и Айши. Сеансы позирования длились долго, я приводила девочек в студию, ждала, когда они освободятся, и мы с Фредерикой быстро сблизились. Картина вышла чудесная, Фредерика назвала ее «Дети Конде», и я до сих пор ужасно жалею, что, покидая Гвинею, оставила ее в нашем камайенском доме. Много лет спустя Конде тоже уехал, бежал спешно и тайно, не озаботившись судьбой портрета. Мне больно думать, что новые жильцы наверняка снесли его на помойку.

Фредерика была убежденной феминисткой. Она давала мне читать романы своего идола, французской писательницы и философа Симоны де Бовуар, но была при этом четвертой супругой мужчины, жившего неподалеку с тремя другими женами. Когда я удивилась такому противоречию, Фред обиделась:

«Умар не заставляет меня делать тяжелую работу, я не убираюсь в доме, не стираю его белье, не готовлю еду. Мы видимся ради удовольствия, когда оба этого хотим. Дочь от него я воспитываю так, как считаю нужным, ни в чем перед ним не отчитываясь. Я свободна».

– То есть ты считаешь, что полигамия равна эмансипации женщины? – язвительно поинтересовалась я.

– Ну уж нет, зато мне удалось тебя развеселить.

Вообще-то я так и не научилась ни смеяться, ни даже улыбаться, в моей жизни не было событий, способных изменить мое поведение.


Иногда мы с Жиллеттой возили детей на пикник на Лоосские острова[93]. В самом начале 1962 года она поселилась в Конакри, и какое-то время они с Жаном были одной из самых видных пар города и принимали на своей элегантной вилле «сливки общества». Само собой разумеется, нас с Конде никогда не приглашали на эти рауты.

А потом произошла катастрофа, нарушившая дивную гармонию. Открылось, что Жан не врач, что его выгнали с медицинского факультета Парижского университета и он выучился на медбрата. Скандал вышел ужасный, но его задушили в зародыше, семья пустила в ход связи, и Жан стал директором типографии имени Патриса Лумумбы. Это был важный пост, теперь Жан отвечал за всю пропагандистскую литературу режима. Он разъезжал на «Шевроле Импала» с сигарой в зубах, раздавая указания десяткам работников, но Жиллетта чувствовала себя униженной и сблизилась со мной.

Лоосские острова находились на расстоянии броска камня от Конакри и являли собой райский архипелаг. На пляжах с белым песком росли открыточные кокосовые пальмы. Катера, возившие туда пассажиров, приходилось брать с боя: их заполняли голубоглазые русские женщины с детьми. Как это ни странно, я, родившаяся в Гваделупе, впервые прочувствовала красоту морской глади. В романе «Сердце для смеха и слез» я рассказала, что купальник в моем гардеробе появился очень поздно, но стал любимейшей из вещей. Я ложилась на надувной матрас и, упиваясь лазурью неба и моря, заплывала так далеко, что рыбакам приходилось буксировать меня к берегу.