Жизнь как она есть — страница 32 из 34

Эдди – одна из немногих – всегда искренно меня поддерживала, хотя имела претензии к содержанию.

«Если просто расскажешь обо всем, что видела, что мы видели, наверняка заинтересуешь читателей, а ты философствуешь! – сетовала она. – Перестань умничать и рассказывай!»

Шестого января, в день Богоявления, я арендовала старую колымагу и поехала в Дакар за Дени. В Лондоне он больше не мог оставаться, потому что «был очень груб с Уолтером», во всяком случае, так написала Дороти. Сильви просветила меня насчет случившегося: мой сын назвал Уолтера «грязным педиком» из-за его привычки разгуливать нагишом перед сыновьями.

В зале прилетов аэропорта Йофф Дени одарил меня лучезарной «отцовской» улыбкой, я поцеловала его, поняла, как вырос мой мальчик, и разрыдалась, а потом всю дорогу твердила: «Не сердись на меня! Только не сердись!»

Дени притянул меня к себе по-мужски сильной рукой и воскликнул: «Сердиться на тебя? Как я могу?! И за что? Ты страдала больше всех! Я люблю тебя, мама!»

Это признание в любви я пронесла через все годы наших ссор, размолвок и примирений (увы, ненадолго!), вплоть до дня его смерти от СПИДа в 1997 году. Дени прожил сорок один год, написал три романа, высоко оцененных критикой, и наверняка стал бы писателем – он один по-настоящему интересовался литературой.


Собрав воедино семью, я решила, что нам пора покинуть дом Эдди и не злоупотреблять дольше ее великодушием. Я переехала в Дакар, где встретилась с моими старыми дорогими друзьями. Сембен Усман, которого режим Сенгора теперь открыто преследовал, готовился снимать свой первый полнометражный фильм «Чернокожая из…». Я ездила с ним по деревням, где благодаря личным контактам он представлял две предыдущие картины. Каждый его приезд становился праздником: с наступлением темноты на центральной площади начинали «крутить кино». Сельчане рассаживались перед гигантским экраном – кто на циновках, кто на лавках, кто прямо на земле. В ожидании первых кадров «уважаемые» граждане задумчиво жевали зубочистки, даже дети вели себя на удивление спокойно. Открывали представление гриоты, аккомпанируя себе на балафонах, их сменяли акробаты, потом наступала тишина, а после окончания сеанса начиналось обсуждение: обычно его вел кто-нибудь из учащихся ближайшего коллежа. Сембен Усман – он никогда не уставал! – отвечал на вопросы, я, как обычно, ничего не понимала, ведь обмен мнениями происходил на воло́фе, языке-посреднике разных этнических групп Западной Африки, но мне было хорошо среди людей в густой ночной тени.

Я была счастлива новой встрече с Роже Дорсенвилем: из нашей переписки он знал обо всех моих любовных разочарованиях и, как и Жак Бриер, предсказывал, что Франсуа Дювалье, наживший неправедные миллионы и уставший от политической борьбы, вскоре уйдет со своего поста и передаст управление страной Жан-Клоду, своему сыну-жирдяю.

«Он умственно отсталый! – горячился Роже. – Идиот! Все это знают! Воистину, Гаити – шекспировская вотчина».

У меня сжималось сердце, когда разговор заходил о журналисте, которого они считали надеждой страны, вождем угнетенных и которого звали… Жан Доминик.

«Он мулат, – уточнял Жан Бриер. – Тебе известно, что в нашей стране достаточно людей, для которых цвет кожи много значит, но этот человек презирает кастовые предрассудки».

Мне хотелось закричать:

«Все не так, я его знаю! Этот ублюдок испортил мне жизнь!»

Позже я очень часто бывала среди разных людей, произносивших панегирики в честь Жана. Жизнь в изгнании в Никарагуа и США, то, как он сначала поддерживал Аристида, а потом, когда бывший священник стал диктатором, перешел в оппозицию, и, наконец, смерть от руки наемного убийцы превратили Жана в образец для подражания. Я старалась держать свое мнение при себе и потеряла терпение только в 2003-м, посмотрев фильм Джонатана Демме «Агроном», восторженно встреченный левой прессой. Мои дочери побежали в кинотеатр, чтобы увидеть отца их брата, а потом приставали ко мне с вопросами. «Скажи, мама, ты уже тогда понимала, каким выдающимся политиком он был?»

Я рассвирепела и послала открытое письмо в известную ежедневную газету, где часто публиковалась в рубрике «Мнение». Я высказалась в том смысле, что предосудительное по отношению к женщинам поведение не позволяет считать Жана Доминика героем. День или два спустя позвонил главный редактор и со смущением в голосе сообщил, что мое письмо напечатано не будет. «Факты, которые вы приводите, имеют отношение к частной жизни, а я не хочу, чтобы на меня подали в суд за диффамацию! Задумали отомстить, напишите книгу!»

Я изумилась. Для меня книга – не орудие мести людям или жизни. Литература для меня – пространство, где я озвучиваю свои страхи и тревоги и пытаюсь освободиться от навязчивых вопросов. Во время работы над самым болезненно трудным для меня рассказом «Виктория, вкусы и слова» я пыталась решить загадку личности матери. Почему эта тонко чувствующая, очень добрая и великодушная женщина так неприятно себя вела? Зачем все время пыталась уязвить окружающих? В деталях обдумывая сюжет и редактируя текст, я поняла, что причина заключалась в ее отношениях с собственной матерью. Моя мама обожала ее, но и стыдилась этой неграмотной, необразованной женщины и всегда упрекала себя за то, что была «плохой дочерью».

Полную версию «Херемахонона» первым прочел Роже Дорсенвиль и два дня спустя вынес вердикт:

«Слишком много подробностей! Не боишься, что тебя начнут путать с твоей героиней Вероникой Мерсье?»

Я смотрела на Роже, разинув от изумления рот, и не знала, что он провидел правду. В 1976-м, сразу после выхода романа, журналисты и читатели решили, что Мариз Конде и Вероника Мерсье – одна и та же личность. Меня жестоко критиковали, даже упрекали в аморальности и сумбуре в голове. Я узнала, что литератор – особенно женского пола! – должен делать героями книг только образцово-добродетельных личностей, иначе репутацию не сберечь!

Встретилась я и с Анн Арюндель. В сундуке, который, как она полагала, был полон бесполезного хлама, нашлись записные книжки со стихами ее первого мужа Нене Кхали. Анн попыталась их опубликовать, разослав в десятки издательств. Ничего не вышло.

«Они слишком революционны, – утверждала она, – и написаны лавой сердца».

Анн «Херемахонон» не понравился по другим причинам.

«Все было совсем не так!» – сердилась она, считая, как и большинство читателей, что литература должна играть роль моментального снимка, точной репродукции реальности. Они фактически отрицают важнейшую роль воображения. Мой «Заговор учителей» не был репродукцией пережитого нами в действительности. В «Херемахононе» я смешала воспоминания о своей короткой встрече с президентом Республики Секу Туре (в книге это диктатор и «отец» нации Мвалимвана), поведение студентов коллежа Бельвю и свои собственные страхи во время переворота в Аккре. Вскоре умерла мать Анн, она уехала в Нуармутье и больше ни разу не объявилась. Литература и дружба уживаются далеко не всегда. Насколько я знаю, стихи Нене Кхали[162] так и не опубликовали. Возможно, Анн не ошибалась в их оценке и они были слишком жестоки…


Из короткого объявления в дакарской газете «Солнце» я узнала, что недавно созданный Институт международного развития ищет переводчиков. Меня взяли сразу – помог опыт работы в Гане. Зарплата, приравненная к деньгам, которые получали сотрудники ООН, показалась мне слишком большой, особенно на фоне общей нищеты населения, но я, конечно же, не отказалась и первым делом купила «Пежо 404» гранатового цвета, чтобы снова гонять по дорогам, а потом переселилась в огромный дом в богатом буржуазном квартале Point E. Моей соседкой оказалась мадам Ба, благородная и милая женщина, полная моя противоположность. Эта жена адвоката была очень плохо образованна, потому что вступила в брак совсем молодой и родила дюжину детей. Для меня она стала символом Матери и всего благородного, что есть в материнстве.

«Быть мамочкой, – повторяла она, – значит работать на полную ставку, на другое времени не остается».

Я слушала мадам Ба и чувствовала стыд за расставание с Конде, за то, что металась из страны в страну, за любовников, не желавших становиться отцами моим детям. Я восхищалась этой женщиной и страдала от того, как привязались к ней мои дети. Дени называл ее «супермамой».

Работа тоже не приносила удовлетворения. В Институте развития я была чужой, вкуса к переводу не имела, спорила с редактором, старым дотошным французом, уставшим переписывать мои тексты. Коллег раздражали мои опоздания, невежливость, высокомерие и рассеянность (так они это называли!), поэтому после испытательного срока контракт со мой не продлили. Я не слишком огорчилась – сказывалась усталость от унижений, хотя нужно было кормить детей и перестать наконец одалживать деньги у мадам Ба или Эдди. Оставалось одно – вернуться к преподаванию. Эту работу я тоже не слишком любила, но делала ее хорошо. Мне без труда удалось получить место в лицее имени Шарля де Голля в городе Сен-Луи, известном местным жителям как Ндар, вот только платили преподавателям смехотворно мало, и нам грозила голодная смерть. Эдди посоветовала попробовать заключить договор через Французское сотрудничество, где платили больше. Сначала я категорически отказалась, не желая снова брать французское гражданство. Гвинейский паспорт стоил мне многих неприятностей, в том числе высылки в Гану, но я держалась за него как за символ свободы и независимости от Великих негров. В конце концов пришлось последовать совету подруги и вытерпеть бесконечные походы в Посольство Франции и гадкое отношение мелких чиновников, тупиц или расистов, по утверждению Эдди. Я раз сто объясняла им мою ситуацию, решив, что доведу дело до конца.

– Откуда у вас этот паспорт, если вы родились в Гваделупе?

– Я получила его, выйдя замуж за гвинейца.

– Вы отказались в письменном виде от французского гражданства?

– Нет!

– Вам придется это доказать.