Жизнь Клима Самгина — страница 292 из 391

— О, дорогой мой, я так рада, — заговорила она по-французски и, видимо опасаясь, что он обнимет, поцелует ее, — решительно, как бы отталкивая, подняла руку свою к его лицу. Сын поцеловал руку, холодную, отшлифованную, точно лайка, пропитанную духами, взглянул в лицо матери и одобрительно подумал:

«Молодчина».

— Ты пришел на ногах? — спросила она, переводя с французского. — Останемся здесь, это любимое мое место. Через полчаса — обед, мы успеем поговорить.

Встала, освобождая место на скамье, и снова села, подложив под себя кожаную подушку.

— Ты имеешь очень хороший вид. Но уже немножко седой. Так рано…

Самгин отвечал междометиями, улыбками, пожиманием плеч, — трудно было найти удобные слова. Мать говорила не своим голосом, более густо, тише и не так самоуверенно, как прежде. Ее лицо сильно напудрено, однако сквозь пудру все-таки просвечивает какая-то фиолетовая кожа. Он не мог рассмотреть выражения ее подкрашенных глаз, прикрытых искусно удлиненными ресницами. Из ярких губ торопливо сыпались мелкие, ненужные слова.

— Что же делается там, в России? Всё еще бросают бомбы? Почему Дума не запретит эти эксцессы? Ах, ты не можешь представить себе, как мы теряем во мнении Европы! Я очень боюсь, что нам перестанут давать деньги, — займы, понимаешь?

Самгин, усмехаясь, сказал:

— Дадут.

Он слышал тревогу в словах матери, но тревога эта казалась ему вызванной не соображениями о займах, а чем-то другим. Так и было.

— Многие предсказывают, что Россия обанкротится, — поспешно сказала она и, касаясь его руки, спросила:

— Надеюсь, ты приехал просто так… не эмигрировал, нет? Ах, как я рада! Впрочем, я была уверена в твоем благоразумии.

И, вздохнув, она заговорила более спокойно:

— Я — не понимаю: что это значит? Мы протестовали, нам дали конституцию. И вот снова эмигранты, бомбы. Дмитрий, конечно, тоже в оппозиции, да?

— Не думаю. А впрочем — не знаю, он давно не писал мне.

Утвердительно качнув пышно причесанной головою, мать сказала:

— О, наверное, наверное! Революции делают люди бездарные и… упрямые. Он из таких. Это — не моя мысль, но это очень верно. Не правда ли?

Самгин хотел согласиться с этой мыслью, но — воздержался. Мать вызывала чувство жалости к ней, и это связывало ему язык. Во всем, что она говорила, он слышал искусственное напряжение, неискренность, которая, должно быть, тяготила ее. Яблоко сорвалось с ветки, упало в траву, и — как будто розовый цветок вдруг расцвел в траве.

— Здесь очень много русских, и — представь! — на-днях я, кажется, видела Алину, с этим ее купцом. Но мне уже не хочется бесконечных русских разговоров. Я слишком много видела людей, которые всё знают, но не умеют жить. Неудачники, все неудачники. И очень озлоблены, потому что неудачники. Но — пойдем в дом.

Она привела сына в маленькую комнату с мебелью в чехлах. Два окна были занавешены кисеей цвета чайной розы, извне их затеняла зелень деревьев, мягкий сумрак был наполнен крепким запахом яблок, лента солнца висела в воздухе и, упираясь в маленький круглый столик, освещала на нем хоровод семи слонов из кости и голубого стекла. Вера Петровна говорила тихо и поспешно:

— Мне удалось очень дешево купить этот дом. Половину его я сдаю доктору Ипполиту Донадьё…

«Дань богу?» — мысленно перевел Клим, — лицо матери он видел в профиль, и ему показалось, что ухо ее дрожит.

— Очень культурный человек, знаток музыки и замечательный оратор. Вице-президент общества гигиенистов. Ты, конечно, знаешь: здесь так много больных, что нужно очень оберегать здоровье здоровых.

Настроение Самгина становилось тягостным. С матерью было скучно, неловко и являлось чувство, похожее на стыд за эту скуку. В двери из сада появился высокий человек в светлом костюме и, размахивая панамой, заговорил грубоватым басом:

— И вот, машер[18], как я знал, как убеждал тебя… Взмахнув руками, точно желая обнять или оттолкнуть его, не пустить в комнату, Вера Петровна сказала неестественно громко:

— Мой сын, Клим.

Доктор Донадьё сильно обрадовался, схватил руку Самгина, встряхнул ее и осыпал его градом картавых слов. Улавливая отдельные слова и фразы, Клим понял, что знакомство с русским всегда доставляло доктору большое удовольствие; что в 903 году доктор был в Одессе, — прекрасный, почти европейский город, и очень печально, что революция уничтожила его. Возможно, что он, Донадьё, не все понимает, но не только он, а вообще все французы одного мнения: революция в России — преждевременна. И, подмигнув, улыбаясь, он добавил:

— В этом французы кое-что понимают — не так ли? Длинный, тощий, с остатками черных, с проседью, курчавых и, видимо, жестких волос на желтом черепе, в форме дыни, с бородкой клином, горбоносый, он говорил неутомимо, взмахивая густыми бровями, такие же густые усы быстро шевелились над нижней, очень толстой губой, сияли и таяли влажные, точно смазанные маслом, темные глаза. Заметив, что сын не очень легко владеет языком Франции, мать заботливо подсказывала сыну слова, переводила фразы и этим еще более стесняла его.

— Мир вдохновляется Францией, — говорил доктор, размахивая левой рукой, а правой вынул часы из кармана жилета и показал циферблат Вере Петровне.

— Сейчас, — сказала она, а квартирант и нахлебник ее продолжал торопливо воздавать славу Франции, вынудив Веру Петровну напомнить, что Тургенев был другом знаменитых писателей Франции, что русские декаденты — ученики французов и что нигде не любят Францию так горячо, как в России.

— Нас любят все, кроме немцев, — турки, японцы, — возгласил доктор. — Турки без ума от Фаррера, японцы — от Лоти. Читали вы «Рай животных» Франсис Жамм? О, — это вещь!

Он не очень интересовался, слушают ли его, и хотя часто спрашивал: не такали? — но ответов не ждал. Мать позвала к столу, доктор взял Клима под руку и, раскачиваясь на ходу, как австрийский тамбур-мажор, растроганно сказал:

— Я — оптимист. Я верю, что все люди более или менее, но всегда удачные творения величайшего артиста, которого именуем — бог!

«Донадьё», — вспомнил Самгин, чувствуя желание придумать каламбур, а мать безжалостно спросила его:

— Ты — понял?

В столовой доктор стал менее красноречив, но еще более дидактичен.

— Я — эстет, — говорил он, укрепляя салфетку под бородой. — Для меня революция — тоже искусство, трагическое искусство немногих сильных, искусство героев. Но — не масс, как думают немецкие социалисты, о, нет, не масс! Масса — это вещество, из которого делаются герои, это материал, но — не вещь!

Затем он принялся есть, глубоко обнажая крепкие зубы, прищуривая глаза от удовольствия насыщаться, сладостно вздыхая, урча и двигая ушами в четкой форме цифры 9. Мать ела с таким же наслаждением, как доктор, так же много, но молча, подтверждая речь доктора только кивками головы.

«Проживет она с этим гигиенистом все свои деньги», — грубо подумал Самгин, и чувство жалости к матери вдруг окрасилось неприязнью к ней. Доктор угощал:

— Попробуйте это вино. Его присылает мне из Прованса мой дядя. Это — чистейшая кровь нашего южного солнца. У Франции есть все и — даже лишнее: Эйфелева башня. Это сказал Мопассан. Бедняга! Венера была немилостива к нему.

После обеда Донадьё осовел, отказался от кофе и, закурив маленькую сигару, сообщил, тяжко вздыхая:

— К сожалению — через час у меня заседание. Но мы, конечно, увидимся…

— Да, — сказала мать, но так неуверенно, что Клим Иванович понял: она спрашивает.

— Я сегодня же еду в Париж, — сообщил он. Доктор оживленно простился, мать, помолчав, размешивая кофе, осведомилась:

— Ты очень торопишься?

— Да, ждет клиент.

— Твои дела не плохи?

— Вполне приличны. Не обидишься, если я уйду? Хочется взглянуть на город. А ты, наверное, отдыхаешь в этот час?

Вера Петровна встала. Клим, взглянув в лицо ее, — отметил: дрожит подбородок, а глаза жалобно расширены. Это почти испугало его.

«Начнет объясняться».

— Ты понимаешь, Клим, в мире так одиноко, — начала она. Самгин взял ее руку, поцеловал и заговорил ласково, как только мог.

— А он очень интересный человек.

Хотелось прибавить: «Ограбит он тебя», но сказалось:

— Будь здорова, мама! Очень уютно устроилась ты. Вера Петровна молчала, глядя в сторону, обмахивая лицо кружевным платком. Так молча она проводила его до решетки сада. Через десяток шагов он обернулся — мать еще стояла у решетки, держась за копья обеими руками и вставив лицо между рук. Самгин почувствовал неприятный толчок в груди и вздохнул так, как будто все время задерживал дыхание. Он пошел дальше, соображая:

«Что она думает обо мне?» Затем упрекнул себя:

«Следовало сказать ей что-нибудь… лирическое». Но упрек тотчас же обратился на мать. «С ее средствами она могла бы устроиться не так… шаблонно. Донадьё! Какой-то ветеринар».

Он долго, до усталости, шагал по чистеньким улицам города, за ним, как тень его, ползли растрепанные мысли. Они не мешали ему отметить обилие часовых магазинов, а также стариков и старушек, одетых как-то особенно скучно и прочно, — одетых на долгую, спокойную жизнь. Вспомнились свои, домашние старики и прежде всех — историк Козлов, с его старомодной фразой: «Как истый любитель чая и пьющий его безо всяких добавлений…» Тот же Козлов во главе монархической манифестации, с открытой, ревущей, маленькой пастью, с палкой в руке. Дьякон. Седобородый беллетрист-народник…

«Стариков я знал мало».

Вечером он сидел за городом на террасе маленького ресторана, ожидая пива, курил, оглядывался. Налево, в зеленой долине, блестела Рона, направо — зеркало озера отражало красное пламя заходящего солнца. Горы прикрыты и смягчены голубоватым туманом, в чистенькое небо глубоко вонзился пик Дан-дю-Миди. По берегам озера аккуратно прилеплены белые домики, вдали они сгруппировались тесной толпой в маленький город, но висят и над ним, разбросанные по уступам гор, вползая на обнаженные, синеватые высоты к серебряным хребтам снежных вершин. Из города, по озеру, сквозь голубую тишину плывет музыка, расстояние, смягчая медные вопли труб, придает музыке тон мечтательный, печальный. Над озером в музыке летают кривокрылые белые чайки, но их отражения на воде кажутся розовыми. В общем все очень картинно и природа с полной точностью воспроизводит раскрашенные почтовые открытки.