Жизнь Клима Самгина — страница 357 из 391

— А что — стачки были? — спросил Самгин.

— Нет, стачек у нас теперь не бывает, а — пьянство, драки, это вот путает дела!

Фроленков, расширив прозрачные глаза, взглянул на часы и встал, говоря:

— Прошу извинить! Вам требуется отдых с дороги, вот в соседней комнате все готово. Если что понадобится — вскричите Ольку.

И, усмехаясь широко, показав плотные желтые зубы, он сказал:

— Проповедник публичный прибыл к нам, братец Демид, — не слыхали о таком? Замечательный, говорят. Иду послушать.

Самгин, чувствуя себя отдохнувшим, спросил:

— А мне — можно?

— Да — сделайте милость! — ответил Фроленков с радостью. — Тут — близко, почти рядом!

Через несколько минут Самгин оказался в комнате, где собралось несколько десятков людей, человек тридцать сидели на стульях и скамьях, на подоконниках трех окон, остальные стояли плечо в плечо друг другу настолько тесно, что Фроленков с трудом протискался вперед, нашептывая строго, как человек власть имущий:

— Посторонись! Пропусти…

Комната служила, должно быть, какой-то канцелярией, две лампы висели под потолком, освещая головы людей, на стенах — <документы> в рамках, на задней стене [нрзб.], портрет царя.

Фроленков провел Самгина в первый ряд. Он пошептал в ухо лысому старичку, тот покорно освободил стул. Самгин сел, протер запотевшие очки, надел их и тотчас опустил голову. Прижатый к стене маленьким столом, опираясь на него руками и точно готовясь перепрыгнуть через стол, изогнулся седоволосый Диомидов в белой рубахе, с расстегнутым воротом, с черным крестом, вышитым на груди. Над столом покачивался, задевая узкую седую бороду, — она отросла еще длинней, — большой, вершков трех, золоченый или медный крест, висевший на серебряной шейной цепочке.

Глухим, бесцветным голосом он печально говорил:

— Люди Иисуса Христа, царя и бога нашего, миродавца, миролюбца, приявшего смерть за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна, и воскресшего…

Белизна рубахи резко оттеняла землистую кожу сухого, костлявого лица и круглую, черную дыру беззубого рта, подчеркнутого седыми волосами жиденьких усов. Голубые глаза проповедника потеряли былую ясность и казались маленькими, точно глаза подростка, но это, вероятно, потому, что они ушли глубоко в глазницы.

«Узнает?» — соображал Самгин, не желая, чтоб Диомидов узнал его, затем подумал, что этот человек, наверное, сознательно делает себя похожим на икону Василия Блаженного.

— И от Христа мы, рабы его, плутая в суете земной, оттолкнулись, отверглись. Что же понудило нас к этому?

Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал говорить о «жалких соблазнах мира сего», о «высокомерии разума», о «суемудрии науки», о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной литературы, но нередко и чуждо в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии:

«Разум, убийца любви к ближнему»…

«Не считает ли слово за истину эхо свое?»

Самгин определил, что Диомидов говорит так же бесстрастно, ремесленно и привычно, как обвинители на суде произносят речи по мелким уголовным преступлениям.

«Все-таки он — верен сам себе. И богу своему», — подумал Самгин.

В комнате стоял тяжкий запах какой-то кислой сырости. Рядом с Самгиным сидел, полузакрыв глаза, большой толстый человек в поддевке, с красным лицом, почти после каждой фразы проповедника, сказанной повышенным тоном, он тихонько крякал и уже два раза пробормотал:

— А — скажи, пожалуйста…

Диомидов начал говорить, сердито взвизгивая:

— Немцы считаются самым ученым народом в мире. Изобретательные — ватерклозет выдумали. Христиане. И вот они объявили нам войну. За что? Никто этого не знает. Мы, русские, воюем только для защиты людей. У нас только Петр Первый воевал с христианами для расширения земли, но этот царь был врагом бога, и народ понимал его как антихриста. Наши цари всегда воевали с язычниками, с магометанами — татарами, турками…

Откуда-то из угла, из темноты, донесся веселый, звонкий голосок:

— Против народа — тоже…

Слушатели молча пошевелились, как бы ожидая еще чего-то, и — дождались: угрюмый голос сказал:

— Однако и турок хочет спокойно жить. Некий третий человек напомнил:

— Ас японцами из-за чего драку начали? Толстый сосед Самгина встал и, махая рукой, тяжелым голосом, хрипло произнес:

— Тише, публика!

Но в углу уже покрикивали:

— Ну, и — что? Ну, сказал! Правду сказал…

— Кузнецы шумят, гвоздари, — сообщил Фроленков, появляясь сзади Самгина. — Может, желаете уйти?

— Да, хотел бы…

— Скушно говорит старец, — не стесняясь, произнес толстый человек и обратился к Диомидову, который стоял, воткнув руки в стол, покачиваясь, пережидая шум: — Я тебя, почтенный; во Пскове слушал, в третьем году, ну, тогда ты — ядовито говорил!

Диомидов искоса взглянул на него и, тряхнув бородой, обратился к женщинам, окружавшим его, и одна из них, высокая, тощая, крикливо упрашивала:

— Скажи-ко ты нам, отец, кто это там явился около царя, мужичок какой-то расторопный? В углу сердито выкрикивали:

— Заместо того, чтоб нас, дураков, учить, — шел бы на войну, под пули, уговаривать, чтоб не дрались…

— Верно!

— Всех лошадей хороших обобрали…

Самгин торопился уйти, показалось, что Диомидов присматривается к нему, узнает его. Но уйти не удавалось. Фроленкова окружали крупные бородатые люди, а Диомидов, помахивая какими-то бумажками, зажатыми в левой руке, протягивал ему правую и бормотал:

— Здравствуй, Клим. Ты еси Клим, и ты — сам? Каждый есть — сам, каждая — сама. Не-ет, меня не соблазнишь… нет!

Кто-то прокричал:

— По бумажкам проповедует, глядите-ко! Бумажки… Э-эх ты, пустосвят!

Широко улыбаясь, Фроленков обратился к Самгину:

— Разрешите познакомить: это — градской голова наш, скотовод, гусевод, Денисов, Василий Петров.

Втроем вышли на крыльцо, в приятный лунный холод, луна богато освещала бархатный блеск жирной грязи, тусклое стекло многочисленных луж, линию кирпичных домов в два этажа, пестро раскрашенную церковь. Денисов сжал руку Самгина широкой, мягкой и горячей ладонью и спросил:

— Скажите, пожалуйста — поужинать ко мне не согласитесь ли?

— Побеседовать, — поддержал Фроленков. Самгин согласился, тогда Денисов взял его под руку, передвинул толстую руку свою под мышку ему и, сообщив:

— Подмораживает! — повел гостя через улицу, почти поднимая над землей.

На улице Денисов оказался еще крупнее и заставил Самгина подумать:

«Из него вышло бы двое таких, как я». Фроленков шлепал подошвами по грязи и ворчал:

— А гвоздари опять на стену полезли! Что ты будешь делать с ними?

— Сделаем, — уверенно обещал голова. Потом минут десять сидели в полутемной комнате, нагруженной сундуками, шкафами с посудой. Денисов, заглянув в эту комнату, — крякнул и скрылся, а Фроленков, ласково глядя на гостя из столицы, говорил:

— Вот чем люди кормятся, между прочим. Очень много проповедующих у нас: братец Иванушка Чуриков, отец Иоанн Кронштадтский был…

И, поискав третьего, он осторожно добавил:

— Тоже и Лев Толстой. Теперь вот все говорят, Распутин Григорий будто бы, мужик сибирский, большая сила, — не слыхали?

— Значение Распутина — преувеличивается, — сказал Самгин и этим очень обрадовал красавца.

— Вот и мы здесь тоже думаем — врут! Любят это у нас — преувеличить правду. К примеру — гвоздари: жалуются на скудость жизни, а между тем — зарабатывают больше плотников. А плотники — на них ссылаются, дескать — кузнецы лучше нас живут. Союзы тайные заводят… Трудно, знаете, с рабочим народом. Надо бы за всякую работу единство цены установить…

В двери, заполнив всю ее, встал Денисов, приглашая:

— Пожалуйте!

Перешли в большую комнату, ее освещали белым огнем две спиртовые лампы, поставленные на стол среди многочисленных тарелок, блюд, бутылок. Денисов взял Самгина за плечо и подвинул к небольшой, толстенькой женщине в красном платье с черными бантиками на нем.

— Супруга моя, Марья Никаноровна, а это — дочь, Софья.

Дочь оказалась на голову выше матери и крупнее ее в плечах, пышная, с толстейшей косой, румянощекая, ее большие ласковые глаза напомнили Самгину горничную Сашу.

— Крестница моя, — объявил Фроленков и обратился к жене Денисова: — Ну-ко, кума, командуй!

Самгина посадили рядом с нею, и она тотчас спросила его:

— Вам понравился старец?

— Я не поклонник людей этой профессии.

— Я — тоже. И говорит он плохо. «Миродавец» — как будто Христос давил мир. У нас глаголы очень коварные: давать, давить…

— Нет, погоди, — сказал ей отец. — Сначала мы выпьем…

Но она не ждала, продолжая звучным, сдобным голосом:

— Ах, как замечательно говорят в Петербурге! Даже когда не все понимаешь, и то приятно слушать.

Родители и крестный отец, держа рюмки в руках, посматривали на гостя с гордостью, но — недолго. Денисов решительно произнес:

— Нуте-ко, благословясь, положим основание травничком!

Травник оказался такой жгучей силы, что у Самгина перехватило дыхание и померкло в глазах. Оказалось, что травник этот необходимо закусывать маринованным стручковым перцем. Затем нужно было выпить «для осадки» рюмку простой водки с «рижским бальзамом» и закусить ее соловецкой селедкой.

— Нежнейшая сельдь, первая во всем мире по вкусу, — объяснил Денисов. — Есть у немцев селедка Бисмарк, — ну, она рядом с этой — лыко! А теперь обязательно отбить вкус английской горькой.

Выпили горькой. На столе явился суп с гусиными потрохами, Фроленков с наслаждением закачался, потирая колена ладонями, говоря:

— Любимое мое хлебово! А Денисов сказал:

— У нас, по стародавнему обычаю, ужин сытный, как обед. Кушаем не по нужде, а для удовольствия.

После трех, солидной вместимости, рюмок Самгин почувствовал некую благодушную печаль. Хотелось сказать что-то необычное, но память подсказывала странные, неопределенные слова.