Жизнь Клима Самгина — страница 78 из 391

еприличного и смешного.

— Ну — вот! — сказал дьякон и начал протяжно, раздумчиво, негромко:

Не спалося господу Исусу,

И пошел господь гулять по звездам,

По небесной, золотой дороге,

Со звезды на звездочку ступая.

Провожали господа Исуса

Николай, епископ Мирликийский,

Да Фома-апостол — только двое.

Слушать его было трудно, голос гудел глухо, церковно, мял и растягивал слова, делая их невнятными. Лютов, прижав локти к бокам, дирижировал обеими руками, как бы укачивая ребенка, а иногда точно сбрасывая с них что-то.

Думает господь большие думы,

Смотрит вниз — внизу земля вертится,

Кубарем вертится черный шарик,

Чорт его железной цепью хлещет.

— А? — спросил Лютов, подмигнув Климу; лицо его вздрогнуло круглой судорогой.

— Не мешай, — сказал Макаров.

Клим все еще улыбался, уверенно ожидая смешного, а дьякон, выкатив глаза, глядя в стену, на темную гравюру в золотой раме, гудел:

— Был я там, — сказал Христос печально,

А Фома-апостол усмехнулся

И напомнил: — Чай, мы все оттуда. —

Поглядел Христос во тьму земную

И спросил Угодника Николу:

— Кто это лежит там, у дороги,

Пьяный, что ли, сонный аль убитый?

— Нет, — ответил Николай Угодник —

Это просто Васька Калужанин

О хорошей жизни замечтался.

Закрыв глаза, Лютов мотал встрепанной головой и беззвучно смеялся. Макаров налил две рюмки водки, одну выпил сам, другую подал Климу.

Тут Христос, мечтателям мирволя,

Опустился голубем на землю.

Встал пред Васькой, спрашивает Ваську:

— Я — Христос, узнал меня, Василий? —

Васька перед богом — на колени,

Умилился духом, чуть не плачет.

— Господи! — бормочет, — вот так штука!

Мы тебя сегодня и не ждали!

Что ж ты не сказался мне заранс?

Я бы сбил народ тебе навстречу,

Мы бы тебя встретили со звоном

Всем бы нашим, Жиздринским уездом! —

Усмехнулся Иисус в бородку,

Говорит он мужику любовно:

— Я ведь на короткий срок явился,

Чтоб узнать: чего ты, Вася, хочешь?

Лютов протянул левую руку Самгину и, дирижируя правой, шепнул со свистом:

— Слушайте!

Васька Калужанин рот разинул,

Обомлел от радости Василий

— И потом, слюну глотая, шепчет:

— Дай же ты мне, господи, целковый,

Знаешь, неразменный этот рублик,

Как его ни трать, а — не истратишь,

Как ты ни меняй — не разменяешь!

— Гениально! — крикнул Лютов и встряхнул руками, как бы сбрасывая что-то под ноги дьякону, а тот, горестно изогнув брови, шевеля тройной бородой, говорил:

— Денег у меня с собою — нету.

Деньги у Фомы, у казначея,

Он теперь Иуду замещает…

Лютов уже не мог слушать. Подпрыгивая, извиваясь, потеряв туфли, он шлепал голыми подошвами и кричал:

— Каково? А? Ка-ко-во?

Подняв лицо и сжатые кулаки к потолку, он пропел гнусавым голосом старенького дьячка:

— Неразменный рублик — подай, господи! Нет, — Фома-то, а? Скептик Фома на месте Иуды, а?

— Прекрати судороги, Володька, — грубо и громко сказал Макаров, наливая водку. — Довольно неистовства, — прибавил он сердито.

Лютов оторвался от дьякона, которого обнимал, наскочил на Макарова и обнял его:

— Ты все о моем достоинстве заботишься? Не надо, Костя! Я — знаю, не надо. Какому дьяволу нужно мое достоинство, куда его? И — «не заграждай уста вола мо-лотяща», Костя!

Самгин был удивлен и растерялся. Он видел, что красивое лицо Макарова угрюмо, зубы крепко стиснуты, глаза влажны.

— Ты, кажется, плачешь? — спросил он, нерешительно улыбаясь.

— А что же? Смеяться? Это, брат, вовсе не смешно, — резко говорил Макаров. — То есть — смешно, да… Пей! Вопрошатель. Чорт знает что… Мы, русские, кажется, можем только водку пить, и безумными словами все ломать, искажать, и жутко смеяться над собою, и вообще…

Он отчаянно махнул рукой.

Климу стало неловко. От выпитой водки и странных стихов дьякона он вдруг почувствовал прилив грусти: прозрачная и легкая, как синий воздух солнечного дня поздней осени, она, не отягощая, вызывала желание говорить всем приятные слова. Он и говорил, стоя с рюмкой в руках против дьякона, который, согнувшись, смотрел пол ноги ему.

— Очень оригинально это у вас. И — неожиданно. Признаюсь, я ждал комического…

Дьякон выпрямился, осветил побуревшее лицо свое улыбкой почти бесцветных глаз.

— Комическое — тоже имеется; это ведь сочинение длинное, восемьдесят шесть стихов. Без комического у нас нельзя — неправда будет. Я вот похоронил, наверное, не одну тысячу людей, а ни одних похорон без комического случая — не помню. Вернее будет сказать, что лишь такие и памятны мне. Мы ведь и на самой горькой дороге о смешное спотыкаемся, такой народ!

Изломанно свалившись на диван, Лютов кричал, просил:

— Оставь, Костя! Право бунта, Костя…

— Бабий бунт. Истерика. Иди, облей голову холодной водой.

Макаров легко поднял друга на ноги и увел его, а дьякон, на вопрос Клима: что же сделал Васька Калужанин с неразменным — рублем? — задумчиво рассказал:

— Вернулся Христос на небо, выпросил у Фомы целковый и бросил его Ваське. Запил Василий, загулял, конечно, как же иначе-то?

Пьет да ест Васяга, девок портит,

Молодым парням — гармоньи дарит,

Стариков — за бороды таскает,

Сам орет на всю калуцку землю:

— Мне — плевать на вас, земные люди.

Я хочу — грешу, хочу — спасаюсь!

Все равно: мне двери в рай открыты,

Мне Христос приятель закадышный!

— А ужасный разбойник поволжский, Никита, узнав, откуда у Васьки неразменный рубль, выкрал монету, влез воровским манером на небо и говорит Христу: «Ты, Христос, неправильно сделал, я за рубль на великие грехи каждую неделю хожу, а ты его лентяю подарил, гуляке, — нехорошо это!»

Вошел Лютов с мокрой, гладко причесанной головой, в брюках и рубахе-косоворотке.

— Конец, конец скажи! — закричал он. Дьякон усмехнулся:

— Да ведь я говорю! Согласился Христос с Никитой: верно, говорит, ошибся я по простоте моей. Спасибо, что ты поправил дело, хоть и разбойник. У вас, говорит, на земле все так запуталось, что разобрать ничего невозможно, и, пожалуй, верно вы говорите. Сатане в руку, что доброта да простота хуже воровства. Ну, все-таки пожаловался, когда прощались с Никитой: плохо, говорит, живете, совсем забыли меня. А Никита и сказал:

— Ты, Христос, на нас не обижайся,

Мы тебя, Исус, не забываем,

Мы тебя и ненавидя — любим,

Мы тебе и ненавистью служим.

Глубоко, шумно вздохнув, дьякон сказал:

— Вот и конец.

— Никто не может понять этого! — закричал Лютов. — Никто! Вся эта европейская мордва никогда не поймет русского дьякона Егора Ипатьевского, который отдан под суд за кощунство и богохульство из любви h богу! Не может!

— Это — правда, бога я очень люблю, — сказал дьякон просто и уверенно. — Только у меня требования к нему строгие: не человек, жалеть его не за что.

— Стой! А если его — нет?

— Утверждающие сие — ошибаются. Вмешался Макаров.

— Бога — нет, отец дьякон, — сказал он тоже очень уверенно. — Нет, потому что — глупо все!

Лютов взвизгивал, стравливая спорщиков, и говорил Самгину:

— Знаете, за что он под суд попал? У него, в стихах, богоматерь, беседуя с дьяволом, упрекает его: «Зачем ты предал меня слабому Адаму, когда я была Евой, — зачем? Ведь, с тобой живя, я бы немало ангелами заселила!» Каково?

Клим слушал и его возбужденный, сверлящий голос и глуховатый бас дьякона;

— Конечно, это громогласной медью трубит, когда маленький человечек Вселенную именует глупостью, ну, а все-таки это смешно.

— Женщина создана глупо…

— На этом я — согласен с вами. Вообще — плоть будто бы на противоречиях зиждется, но, может быть, это потому, что пути слияния ее с духом еще неведомы нам…

— Вы, церковники, издеваетесь над женщиной… Лютов толкал Клима, покрикивая с восторгом:

— Кто посмеет говорить о боге так, как мы? Клим Самгин никогда не думал серьезно о бытии бога, у него не было этой потребности. А сейчас он чувствовал себя приятно охмелевшим, хотел музыки, пляски, веселья.

— Поехать бы куда-нибудь, — предложил он. Лютов повалился на диван, подобрал ноги под себя и спросил, усмехаясь:

— К девчонкам? Но ведь вы, кажется, жених? А?

— Я? Нет, — сказал Самгин и неожиданно для себя добавил: — Та же история, что у вас…

Он тотчас поверил, что это так и есть, в нем что-то разорвалось, наполнив его дымом едкой печали. Он зарыдал. Лютов обнял его, начал тихонько говорить утешительное, ласково произнося имя Лидии; комната качалась, точно лодка, на стене ее светился серебристо, как зимняя луна, и ползал по дуге, как маятник, циферблат часов Мозера.

— Ты очень не нравился мне, — говорил Клим, всхлипывая.

— Всем — не нравлюсь.

— Ты — революционер!

— Все мы — революционеры…

— Значит, Константин Леонтьев — прав: Россию надо подморозить.

— Дурак! — испуганно сказал Лютов. — Тогда ее разорвет, как бутылку.

И крикнул:

— А впрочем — чорт с ней! Пусть разорвет, и чтобы тишина!

Потом все четверо сидели на диване. В комнате стало тесно. Макаров наполнил ее дымом папирос, дьякон — густотой своего баса, было трудно дышать.

— Души исполнены обид, разум же весьма смущен…

— Остановись на этом, дьякон!

— Жизнь — не поле, не пустыня, остановиться — негде.

Слова били Самгина по вискам, толкали его.

— Не позволю порицать науку, — кричал Макаров. Дьякон зашевелился и стал медленно распрямляться. Когда он, длинный и темный, как чья-то жуткая тень, достиг головою потолка, он переломился и спросил сверху: