Жизнь-кошмар. Из дневника непризнанного философа — страница 1 из 7

Лео БельмонтЖизнь-кошмарИз дневника непризнанного философа1

Философские системы, исходя из субъективности нашего познания, нередко отрицали материю и весь внешний мир считали за произведение нашего духа. Однако, крайняя сухость и даже подчас туманность научного изложения этого мировоззрения, имевшего своих защитников уже в древней Греции,очень суживают круг читателей произведений, посвященных этому интересному вопросу. Молодому польскому писателю Бельмонту (псевдоним) удалось дать, по нашему мнению, яркое выражение этого миросозерцания, построенного на идее абсолютной субъективности всего внешнего мира. Автор предлагаемого художественного очерка заставляет своего героя проникнуться мыслью, что мир — это только сон. Столь, на первый взгляд абсурдная идея, разработанная до мелочей и последовательно проведенная автором до самых последних выводов логики, уже граничащей с сумасшествием, в талантливом художественном освещении г. Бельмонта восстает перед читателем во всей своей пластической цельности, и нам становятся вполне понятными как источник зарождения этой идеи, так и ее теоретические основы. Возможно, конечно, что какой-нибудь философский трактат более всесторонне познакомил бы избранных читателей с настоящим вопросом, чего в беллетристической форме не всегда возможно достигнуть, зато смело можно сказать, что никакой сухой трактат не дал бы нам того тонкого психологического анализа души человека, не познакомил бы нас с вероятным умственным состоянием субъекта, скажем, одержимого идеею кошмара действительности, как этот прекрасный очерк г. Бельмонта. Чтение его производит тем большее впечатление, что герой изображается на мрачном фоне тяжелой жизненной действительности.

—————

Если это безумие, то оно не лишено метода.

Шекспир («Гамлет»).


Ибо мы созданы из той-же, что и сон, материи,

И краткая жизнь наша окружена сном.

Шекспир («Буря»).


Петербург, 26 октября 1892 г.

Сегодня мне исполнилось тридцать лет... Это, по истине, серьезное обстоятельство вызвало во мне непреодолимое желание оглянуться назад и посмотреть на пройденный кой-как жизненный путь. Не находись я теперь в желчно-меланхолическом настроении, я смеялся бы над собою во все горло. Ибо какая же связь существует между количеством оборотов земли вокруг солнца и потребностью человека заглянуть в глубь этой души? Неужели потому, что этот глиняный шар — наше жилище, пробегает в настоящую минуту через ту-же точку пространства — точнее говоря, вовсе не через ту-же — в которой он находился в момент моего появления на свет, — я почувствовал обязанность произвести «эксгумацию» всего моего прошлого?! Человек — всегда наивный ребенок, считающийся серьезно со значением календарных чисел, этих пограничных столбов жизни...

А все-же 30 лет — порядочный кусок жизни! Торжественный осмотр минувшей эпохи очевидно требует письменного протокола. И вот я, брезгливо презирающий всеобщую литературную манию современного поколения, запасаюсь в лавчонке тетрадкою и новым пером, отыскиваю в шкафу запыленную чернильницу, в которой две мухи нашли преждевременную смерть и ожидают торжественного выноса своих останков, и намереваюсь душу свою вплести в ткань фраз. Пожалуй еще, как институтка, стану писать дневник. Правда, что этому милому занятию кроме институток посвящают часы еще и те господа, которые вслед за Паскалем повторяют: «Le moi est haïssable» — а, дабы вернее доказать сей тезис, с любовью роются в своем сердце и тщательно записывают ничтожнейшие его рефлексы!

Нет! у меня нет ни малейшей охоты подражать барышне, излагающей на страницах школьной черновой тетрадки свою страсть к учителю, либо ненависть к подруге; и я не намерен идти по следам этих ненавидящих себя эгоистов, которые, взобравшись на ходули самоанализа тащатся по страницам записных книжек. Мне желательно лишь убить умело время, закрыть для своих глаз пустоту текущего часа. «Я убиваю время, пока время не убьет меня», — как сказал какой-то немецкий писатель. Я делал тоже самое всегда. А, вот, в том несчастье, что все старые способы уничтожения времени сегодня оказались непосильными.

Я выходил сегодня на улицу, думал прогуляться, но грязь, брызгающая под ногами, желтый свет фонарей, зловеще мерцающий в сыром тумане вечера, равнодушно толкающая меня толпа, — все это загнало меня обратно в мою мансарду. На минуту у меня мелькнула мысль навестить кого нибудь, но, пробежав памятью реестр моих немногочисленных знакомых, я не нашел среди них ни одного, которому я хотел-бы что-либо сказать, или же что-нибудь от него услышать. Вернувшись, я бросился в потьмах, не раздеваясь, на кровать, и сейчас-же почувствовал, что по душе моей словно ползет какой-то чудовищный паук, в темных углах комнаты мне чудились зевающие беззубыми устами призраки скуки, а внутренний голос нашептывал ядовито: «вот тебе исполнилось 30 лет. Ну, и что-же? Много-ли накопил ты светлых воспоминаний, чтобы озарить прошлое? Причалил-ли к желанной пристани в настоящем? Манит ли тебя что нибудь на горизонте будущего? Пустота... пустота... одна пустота!..»

Я вскочил, зажег лампу, схватил книгу. Но между моими глазами и печатными строками все стояла моя мысль, не та отвлеченная, которую я так полюбил, а другая, навязчивая, упорная, приковывающая к земле. Я читал механически, ничего не понимая. Тут то я и порешил: коль скоро нельзя убежать от своей мысли, надо отдать себя во власть ее всецело. Я переварю ее, разовью, пополню, а когда она назреет болью, то прорвется сама, как нарыв. А что, если бы выбросить ее на бумагу? Писать о себе всегда менее мучительно, чем думать о себе. Чертить буквы, округлять фразы — все же забава. И, вот, а забавляюсь самым непроизводительным видом литературы — пишу все, что перо добудет из чернильницы.

Рассказывать про жизнь свою? Нет, полно! Не стоит повторять фактов, которых не хочешь переживать вторично. Впрочем сумел ли бы я воскресить прошлое? Я целые годы закрывал глаза на реальную жизнь и тонул в тумане отвлеченностей. Идеи скрыли от меня действительность. Я, пожалуй, и не видел своей жизни!

Но факты описывать буду. Как бурный прилив выносит на берег раковины и водоросли, так взволнованная душа моя пусть кидает на бумагу минутные думы и чувства. Продолжится ли эта игра многие дни — не знаю, как не знаю, что сейчас напишу...

—————

Я прошелся по комнате, и в душе моей предстал вопрос.

Когда в человеке сказывается его «я», — тогда ли, когда он отдается волне впечатлений со стороны, позволяя им действовать на себя, или же тогда, когда, убежав от них, он в одиночестве говорит со своим сердцем? Знаю, это глупый вопрос. Род реакции на внешние впечатления так же определяет индивидуальное «я», как тот или другой тон разговора с самим собой. Но, право, если вопрос глуп, он все же может быть философским вопросом. В самом деле, когда я погружаюсь в чтение книги, когда меня потрясает игра гениального артиста, когда красивая девушка зажигает мой взор, когда я опьянен звуком песни, доносящейся из открытых окон, у которых я остановился, — то все это не «я», или по крайней мере не только «я». Это напор чувственных впечатлений. Но, вот, книга выпала из рук, вот закрылись двери театра, девушка исчезла на повороте улицы, песня умолкла — я одинок: — если и тогда живет во мне прочтенная мысль, движение актера, облик девушки, звук песни, то этот автор, артист, девушка, мелодия стали уже несомненно частью моего «я»; ядро моей души слилось с внешними впечатлениями. И если я наедине остаюсь под обаятельными впечатлениями минувшего, то мое «я» счастливо. Но если всегда, когда я одинок, будь это непосредственно после получения приятных ощущений, меня одолевает мрачное настроение, то мое «я», истинное «я», в сущности глубоко несчастно.

И вот, обозревая свое прошлое, я вспоминаю, что всякий миг одиночества черною тенью падал на мою душу. А, между тем, товарищи моих детских игр считали меня весельчаком, и мать моя не догадывалась, что ее развеселый мальчик глухо рыдал в темном углу залы, забившись под диван или под рояль.

Отчего я был печален? Оттого ли, что мою маленькую сестрицу однажды унесли из дому в белом платье и всю в цветах? Оттого ли, что отец хохотал так хрипло, разбивая пустые бутылки? Или может быть потому, что у моей матери были большие задумчивые глаза, которые глядели в пространство, когда она пела заунывные песни? А может быть потому, что дядя Ксаверий, всегда столь мрачный и уходящий в книги, повесился в нашем саду? Нет! Сдается мне, что я пришел уже в этот мир с печалью в крови и жаром в голове, что мое воспламеняющееся детское веселье было лишь переодетою сумасшедшею грустью.

Иначе молодость моя вынесла бы все. Время исцеляет худшие раны. Жизнь заливает потоком впечатлений. Гигантский, радужный круг внешнего мира зачастую покрывает своею плоскостью всю нашу душу.

А я не мог ему отдаться... И вот настало время, когда маленький круг моего «я» вырос, развернулся и тенью своею закрыл тот гигантский круг внешнего мира. Это нехорошо... Пускай... Я не сужу, я лишь констатирую...

Ныне уже этот перевес моего «я» не позволяет мне восторгаться, увлекаться, — словом, забыться. Я видел однажды в клинике больного, который вследствие извращения чувствительности жаловался постоянно, что он не может ощущать предметов. Я беру вещь в руки, — говорил он, — и мне кажется, что между моею рукою и этим предметом все еще существует пустота».

Эту ужасающую пустоту ощущаю и я между собою и окружающим миром.

Отдохну немного...

—————

Неужели причина моего тяжелого настроения кроется в неблагоприятных условиях моей жизни за последние годы?

Никогда!

Эта мысль возмущает меня столь сильно, как Леопарди смущало предположение, что его мрачное миросозерцание обусловливалось искривлением его позвоночника или отсутствием нескольких скудди на хлеб. Нет!.. пессимизм поэта-философа был далек от зависти калеки-нищего. Леопарди, даже не горбатый, даже богач, одинаково проклинал бы