Мы не можем вернуться к блаженному неведению о нашем ничтожестве в космической схеме вещей и о пустоте высоких идеалов, что позволяли предыдущим векам придавать человеческим деяниям иллюзию значительности. Каково же решение?
Тогда мы станем по-новой почитать музыку и тембр божественного языка и получать эпикурейское наслаждение от тех комбинациях идей и фантазий, которые откровенно искусственны. Мы не сможем вернуть серьезное отношение к эмоциям - интеллект категорически против, - но сможем кутить в Аркадии из дрезденского фарфора, созданной авторой, который станет играть со старыми идеями, настроениями, типажами, ситуациями и световыми эффектами в искусной живописной манере; манере, окрашенной нежным воспоминанием о падших богах, однако никогда отступающей от космического и чуть сатирического понимания истинной микроскопической ничтожности людей-марионеток и их мелочных отношений друг с другом.
Есть серьезные сомнения, что эти утверждения точно применимы к творчеству Дансени, но в тот момент в интересах Лавкрафта было утверждать, что это именно так; в любом случае, совершенно ясно, что он говорит о себе и о собственных попытках примириться с этическими и эстетическими последствиями (как он их видел) современной науки.
Любопытно, что новая декадентская эстетика Лавкрафта прекрасно соответствовала склонности, которую он давно выказывал, - той, что в значительной мере объединяла его с интеллигенцией того времени: презрению к XIX веку. Мальчик, который без труда впитывал классическую прозу и поэзию, но находил лишь томительную скуку в авторах XIX века (Теккерей "навевал дремоту"), нашел полностью созвучным себе отречению от викторианства, которое проявляли многие поэты и критики конца XIX - начала XX века. Для Лавкрафта, благодаря его раннему знакомству с предыдущей литературной традицией, это усилие не было таким сложным, как для многих его современников; на самом деле, можно сказать, что декадентская фаза стала для него способом сохранить сколько можно подлинного классицизма в свете новейшей научной информации.
Рассмотрим вопрос морализма. Лавкрафт в действительности никогда придерживался классических представлений о литературе, как об учителе или руководстве к действию; когда он возвещал классические идеалы "вкуса" и "элегантности", он ограничивал их влияние исключительно вопросами стиля и содержания (избегать сленга и "низких" тем), лишая их суровых моральных обертонов. То есть, в свои ранние годы Лавкрафт не столько бунтовал против классического морализма, сколько попросту игнорировал его. В декадентской фазе бунт стал осознанным; но интересно, что Лавкрафт предпочел избрать козлом отпущения викторианство, а не классицизм, - вероятно, из-за того, что реальная мораль, проповедуемая последним, была, как он начал понимать, во многом его собственной, тогда как первым - нет. Как он писал в "Этюде редактора" ("Консерватор", июль 1923 г.):
Время... определенно, бросить вызов стерильному и истраченному молью викторианскому идеалу, что заразил англосаксонскую культуру на три четверти столетия и породил мутную "поэзию" поношенных сентиментальностей и напыщенных пошлостей; серенькую прозу, полную неуместной дидактичности и безвкусной надуманности; отталкивающе ужасную систему формальных манер, костюмов и убранств; и, хуже всего, художественно кощунственную архитектуру, чья неописуемая невдохновенность одинаково превосходит терпение, понимание и глумление.
Ничто здесь не пощажено - проза, поэзия, архитектура, социальные нормы. В последнем пункте Лавкрафт не всегда бывал так суров к викторианцам (в 1927 г. он одобрительно отзовется о викторианских "манерах и концепции жизни как искусства"), но однообразное порицание более удолетворяло его нынешним целям.
Если у этих взглядов и имелся литературный источник, то это Оскар Уайльд. Вряд ли, взгляды Лавкрафта действительно были порождены Уайльдом; скорее, Лавкрафт нашел Уайльда крайне внятного выразителя взглядов того сорта, который он сам смутно начал принимать. В "Заключительных словах" (сентябрь 1921 г.) он приводит следующие сентенции из предисловия Уайльда к "Портрету Дориана Грея" (1891):
Художник не стремится что-то доказывать... Художник не моралист. Подобная склонность художника рождает непростительную манерность стиля. Не приписывайте художнику нездоровых тенденций: ему дозволено изображать все... Во всяком искусстве есть то, что лежит на поверхности, и символ... И кто раскрывает символ, идет на риск. В сущности, Искусство - зеркало, отражающее того, кто в него смотрится, а вовсе не жизнь... Всякое искусство совершенно бесполезно.
Как мы скоро увидим, Лавкрафт находил их особенно полезными при защите мистической прозы.
Есть две важные оговорки, которые следует держать в уме, изучая декадентскую позицию Лавкрафта: во-первых, он явно желал верить, что его позиция не связана - полностью или вообще - с авангардизмом; во-вторых, он не испытывал желания вслед за декадентами отказываться от викторианства на уровне норм поведения. Что касается первого пункта, позвольте мне полностью привести абзац из "Этюда редактора" от июля 1923 г., который я процитировал выше:
Что есть искусство, как не вопрос впечатлений, картин, эмоций и симметричных ощущений? В нем должна быть острота и красота, а больше ничто не считается. В нем может быть, а может отсутствовать последовательность. Если оно касается поверхностного или простых фантазий, или сочиняется в возрасте простодушия, оно, скорее всего, будет отличаться ясным, нерваным рисунком; но если касается индивидуальных реакций на жизнь в сложном и аналитическом возрасте, а такова большая часть современного искусства, то оно склонно распадаться на обособленные записи скрытых переживаний и предлагать свободно связанную ткань, которая требует от зрителя особого умения различать и копировать настроение художника.
Это заявление - особенно ремарка о "жизни в сложном и аналитическом возрасте" - примечательно схоже со знаменитым определением и оправданием модернизма Т.С. Элиота, выраженного в "Метафизических поэтах" (1921):
Можно лишь сказать, что, по всей вероятности, поэты нашей цивилизации, в той форме, в которой она существует сейчас, должны быть трудными. Наша цивилизация включает в себя великое разнообразие и сложность, и эти разнообразие и сложность, играющие на утонченной чувствительности, должны производить разнообразные и сложные результаты. Поэт вынужден становиться всё более всеобъемлющим, иносказательным, непрямым, чтобы силою заставить, сдвигая, если необходимо, язык выразить то, что он хочет.
Не думаю, что существует вероятность, что Лавкрафт был знаком с этим утверждением; будь он знаком, он бы ни за что с ним не согласился. Его собственное высказывание кажется самым полным отрицанием классицизма - особенно в смысле ясности, целостности и "последовательности" - какое только можно себе представить. Но в последний момент Лавкрафт отступает; возможно, осознав, что самиздатовская аудитория будет ошарашена при виде этого антикварного ископаемого Лавкрафта, ставшего авангардистом, в финале он поспешно добавляет, что сам "не обратился в дадаизм":
Напротив, ничто не кажется более беспорным... нежели то, что основная масса радикальной прозы и поэзии представляет собой всего лишь доведение до нелепой крайности тенденции, чье истинно художественное применение гораздо более ограничено. Следы этой тенденции, того, каким образом применяются изобразительные методы, а слова и образы, чтобы вызвать чувства, употребляются вне традиционных связей, можно сыскать по всей литературе - особенно у Китса, Уильяма Блейка и французских символистов. Эта, более широкая, концепция искусства не противоречит какой-той традиции, но чтит все творения прошлого и настоящего, которые несут в себе подлинный исступленный огонь и волшебство, не основанное мишурно на крайне заурядных эмоциях.
Лавкрафт медленно создает для себя нишу между викторианским консерватизмом и модернистским радикализмом: таким образом, он может продолжить изливать свой гнев на такие вещи, как верлибр, поток сознания и хаотичность Элиота и Джойса, как неправомерное развитие принципов Декаданса.
Второй момент во всей этой проблеме, декаданс как способ поведения, проясняется дискуссией Лавкрафта с Фрэнком Лонгом (1923-24 гг.) насчет достоинств пуританства. Подчас эта дискуссия становится несколько легкомысленной, а временами Лавкрафт, похоже, выдает преувеличения, осознанно пытаясь подразнить Лонга ("Воистину пуритане были единственными реально успешными сатанистами и декадентами, которых знал свет"). Однако он ухитряется-таки выразить вполне чистосердечные взгляды на "богему" и дикий стиль жизни. В мае 1923 г. делается классическое высказывание:
Физическая жизнь и опыт, с сужениями художественного видения, что они творят в большинстве своем, - объекты моего глубочайшего презрения. Именно по этой причине я презираю богему, которая считает, что для искусства необходимо вести дикие жизни. Моя неприязнь не с позиции пуританской морали, но с той, что от эстетической независимости - я противлюсь идее, что физическая жизнь имеет какую-то ценность или значение.
Экстравагантность этого последнего высказывания - особенно, когда за ним следует сентенция "Для меня идеальный художник - это джентльмен, который показывает свое презрение к жизни, продолжая следовать тихими путями своих прародителей, оставив свою фантазию свободно исследовать сияющие и изумительные сферы", - предполагает, что Лавкрафт здесь не совсем откровенен и что его неодобрение богемности основано не на эстетике, но на этике и социальном поведении. Это становится ясно из последующего замечания:
Умственный пуританин есть глупец - почти такой же глупец, как антипуританин, - но пуританин в образе жизни - единственный сорт человека, которого можно честно уважать. Во мне нет никакого уважения или почтения к человеку, который не живет в воздержании и чистоте, - я могу любить его и терпеть его, и признавать его своей социальной ровней, как признаю Кларка Эштона Смита и Мортониуса и Кляйнера и прочих, подобных им, но в глубине души ощущать, что он ниже меня - ближе к абиссальной амебе и неандертальцу, - и временами не могу завуалировать своего рода снисход