Соответственно, Лавкрафт всегда старался объединить мистическую прозу с реализмом, который, как он знал, являлся господствующим методом современного художественного выражения. Этот реализм распространялся не только на технику ("история должна быть правдоподобна - даже странная история, за исключение единственного элемента, где участвует сверхъестественное", - говорит он в письме 1921 г.), и в рамках философского направления. Разумеется, она не может быть реалистичной в плане событий, но должна быть реалистичной в плане человеческих эмоций. Лавкрафт вновь противопоставляет романтизм ("сгущенные краски преподнесения того, что претендует быть якобы реальной жизнью") и фэнтези: "Но фэнтези - нечто совершенно иное. Здесь мы видим искусство, основанное на воображаемой жизни человеческого разума, откровенно признающее себя таковым; и в своем роде столь же естественное и научное - как воистину связанное с естественными (даже если непривычными и деликатными) психологическими процессами, - как и совершеннейший фотографический реализм".
Защищая себя и свое творчество от обвинений в "нездоровости" и аморальности (обвинения, которые и по сей день выдвигаются против мистической прозы), Лавкрафт заявляет, что мистичное, фантастическое и даже ужасное столь же заслуживает художественной трактовки, как и здравое и ординарное. Ни одна сфера человеческого бытия не может быть запретна для художника; все зависит от трактовки, а не темы. Лавкрафт приводит симпатичный парадокс Уайльда (из "Души Человека при Социализме"):
a healthy work of art is one the choice of whose subject is conditioned by the temperament of the artist, and comes directly out of it... An unhealthy work of art, on the other hand, is a work... whose subject is deliberately chosen, not because the artist has any pleasure in it, but because he thinks that the public will pay him for it. In fact, the popular novel that the public calls healthy is always a thoroughly unhealthy production; and what the public call an unhealthy novel is always a beautiful and healthy work of art.
Этим способом Лавкрафт ловко оправдывает свою необычную тематику, одновременно осуждая популярные бестселлеры как продукт неискренней поденщины. (Позже он использует тот же аргумент относительно pulp fiction.) И все же, поскольку Лавкрафт понимал, что для мистической прозы необходим утончённый вкус, он вынужден был постоянно повторять, что пишет только для "восприимчивых" - для избранного меньшенства, чье воображение достаточно свободно от мелочей посведневной жизни, чтобы ценить образы, настроения и происшествия, кооторые не существуют в том мире, который дан нам в знаниях и ощущениях. В статье "В защиту Дагона" Лавкрафт заявляет, что "Вероятно, есть всего семь человек, которым действительно нравятся мои работы; и их достаточно. Я бы писал, будь у меня всего один снисходительный читатель, ибо моя цель - всего лишь самовыражение". Это опасно близко к тому сорту литературы для своих, за который Лавкрафт осуждал модернистов; хотя он, без сомнения, повторил бы, что ограниченная привлекательность или понятость его работ связаны с их необычной тематикой, а не с преднамеренной невнятностью.
Будучи спрошен Э. Х. Брауном, канадским участником Транс-атлантического Сплетника, почему бы ему не писать побольше об "обычных людях", так как поможет увеличить аудиторию его работ, Лавкрафт ответил с чрезвычайным презрением:
Я не могу писать об "обычных людях", поскольку они совершенно мне неинтересны. Без интереса же нет искусства. Отношение человека к человеку не пленяет мое воображение. Вот отношение человека к космосу - к неведомому - то единственное, что зажигает во мне искру творческого воображения. Человекоцентричная проза для меня невозможна, ибо я не могу обзавестись той примитивной близорукостью, которая увеличивает Землю и игнорирует фон.
Это первое откровенное выражение Лавкрафтом того, что он позднее назовет "космицизмом". Космицизм одновременно и метафизическая (осознание безграничности вселенной в пространстве и во времени), этическая (осознание незначительности человеческих существ в царстве этой вселенной) и эстетическая позиция (литературное выражение этой незначительности, достигаемое умалением человеческой личности и демонстрацией титанических пропастей пространства и времени). Странно здесь то, что она была так поздно озвучена, а также то, что вплоть до того времени она была столь скудно представлена в его мистической прозе, - а на самом деле, вплоть до 1926 г. Если верить Лавкрафту, космицизм как метафизическая и этическая позиция изначально был порождением его занятий астрономии, начатых в 1902 г., и к позднему подростковому возрасту уже устоялся. В рамках творчества, "Дагон" (1917) и "По ту сторону сна" (1919) лишь намекают на космицизм; и я уже отмечал, что увлечение Лавкрафта Дансени, похоже, не простиралось далее копирования его космических взглядов в собственные "дансенианские" рассказы.
Одно любопытное изменение в чистой метафизике Лавкрафта имело место в мае 1923 года:
У меня нет мнений - я ни во что не верю... Мой цинизм и скептицизм усиливаются и по совершенно новой причине - теория Эйнштейна. Последние наблюдения затмения, похоже, позволяют поместить эту систему среди фактов, которые нельзя отбрасывать, и допускаю, что она устраняет последнее влияние, которое реальность или вселенная могли оказывать на независимый разум. Все есть шанс, случайность и эфемерная иллюзия - муха может быть крупнее Арктура, а гора Дерфи превышать Эверест, - при условии, что их удалят с нынешней планеты и поместят в иное окружение в пространство-временном континууме. Нигде во всей бесконечности нет ценностей; малейший намек, что это есть, - величайшее издевательство из всех. Весь космос есть дурная шутка и к нему должно относиться как к шутке, и одна вещь столь же истинна, как другая.
Историю принятия теории относительности небезынтересно рассмотреть саму по себе. Она была предложена Эйнштейном в 1905 г., но вызвала сильный скепсис со стороны философов и ученых; некоторые попросту игнорировали ее, возможно, в надежде, что она забудется. Ментор Лавкрафта, Хью Эллиота, отделывается от Эйнштейна в нервозном по тону примечании к "Современной науке и материализму". В начале 1920 г. вопрос был поднял Галломо; разбор Лавкрафта (единственная сохранившаяся часть), однако, скорее, звучит нерешительно.
И, действительно, теория оставалась по большей части дедуктивной, пока наконец не были получены результаты наблюдений полного солнечного затмения 21 сентября 1922 г. Первую страницу "New York Times" от 12 апреля 1923 г. украшает статья, озаглавленная "Снимки атмения Солнца доказывают теорию Эйнштейна", авторства У. У. Кэмбелла, директора Обсерватории Лик, который заявляет: "Совпадение [результатов наблюдения затмения] с прогнозом Эйнштейна по теории относительности... столь велико, как мог надеяться самый страстный сторонник этой теории".
Едва ли стоит заострять внимание на том, что дикие выводы, метафизические и этические, Лавкрафта из теории Эйнштейна полностью безосновательны; но его реакция, возможно, была типичной для многих интеллектуалов - особенно для тех, кто в действительности не мог понять всех деталей и хитросплетений релятивизма, - того времени. Мы увидим, что Лавкрафт весьма быстро расстался со своими наивными взглядами на Эйнштейна и (не позднее 1929 г.) по-настоящему приветствовал его, как новую надежную опору для модифицированного материализма, который объявлял изжившими свое телеологию, монотеизм, духовное начало и прочие догматы, которые Лавкрафт справедливо считал устаревшими еще в свете науки XIX века. Метафизическая и этическая система, которую он при этом развивал, не слишком отличалась от взглядов двух его более поздних наставников в философии, Бертрана Рассела и Джорджа Сантаяны.
Возможно, самое время сказать несколько слов о политических взглядах Лавкрафта. Вступление Америки в мировую войну освободило его от бремени метать громы и молнии против "жалкого пацифизма" Вудро Вильсона - вплоть до того, что он даже смог вышучивать собственную позицию в "Герберте Уэсте, реаниматоре" (Уэст "втихомолку потешался над редкими всплесками моего воинственного энтузиазма и над порицанием пассивного нейтралитета"). В "Исповеди Неверующего" (1922) он заявляет, что "поражение Германии было всем, о чем я просил или мечтал". Позже он делает загадочное замечание, что "Мирная Конференция" и прочие влияния "отточили мой цинизм": он никак не конкретизирует эту ремарку, и я не знаю ее точного смысла. В письмах или эссе я не нашел упоминаний того, что суровые взыскания, наложенные на Германию Антантой, были незаслуженными: позднее Лавкрафт действительно пришел к такому мнению, пускай и расценивал это, скорее, как тактическую ошибку, нежели как вопрос абстрактной этики.
У меня нет сомнений, что осенью 1920 г. Лавкрафт, если и голосовал, то голосовал за республиканца Уоррена Дж. Хардинга Я не нашел упоминаний о Хардинге или о неоднократных скандалах, которые дискредитировали его администрацию (столь похожую в этом отношении на второй срок Рейгана), но Лавкрафт все-таки отмечает внезапную смерть Хардинга от пневмонии 2 августа 1923 г., немного цинично замечая: "Хардинг был красивым парнем [bimbo] - мне, правда, жаль, что ему свезло отделаться от этой паршивой планетки". О его преемнике Калвине Кулидже я вообще практически не нашел упоминаний за все следующие пять лет.
В этот период относительного политического затишья республиканской декады Лавкрафт только и делал, что абстрактно размышлял о вопросах правления. Статья "Ницшеанство и реализм", которая, как мы уже увидели, была компиляцией выдержек из писем к Соне, содержит массу самоуверенных афоризмов на эту тему - преимущественно одолженных у Ницше, но с некоторой шопенгауэровской подложкой. Начинается она с недоброго предзнаменования: "Нет такой вещи - и никогда не будет такой вещи - как благое и постоянное правительство у пресмыкающихся, жалких паразитов, назыв