примесью еврейской крови, так как культура, а не кровь, должна быть определяющим критерием. Примечательно и горько видеть, как Лавкрафт восхваляет "консервативные культурные идеалы Гитлера", так как - невзирая на громогласные заявления Лавкрафта, что его разновидность фашистского социализма гарантировала бы полную свободу мысли, мнения и искусства - это, судя по всему, касается узколобого отрицания и истребления Гитлером того, что он считал "вырожденческим" искусством. По правде сказать, большая часть этого искусства относилась к той школе модернизма, которую Лавкрафт тоже презирал, хотя все равно невозможно вообразить его желающим подвергнуть ее цензуре. Но весьма вероятно, что собственное его творчество оказалось бы под запретом, живи в Германия.
В целом, вопрос американской и британской поддержки Гитлера поразительно мало изучен. Несомненно, Лавкрафт не был единственным интеллектуалом, который до 1937 г. выражал Гитлеру определенное одобрение; и столь же несомненно Лавкрафт не мог и представить себя в одном ряду с членами американских пронацистских групповок (их, как мы уже видели, он презирал и отвергал), а уж тем более - в рядях таких организаций как Друзья Новой Германии или немецко-американский Бунд, которые привлекли небольшое число недовольных американских немцев и даже управлялись, главным образом, немецкими нацистами. Конечно, немецко-американский Бунд, учрежденный в 1936 г. как преемник Друзей Новой Германии, публиковал массу литературы, которая в зловещих тонах предостерегала против еврейского засилья в американском правительстве и культуре - и чей тон (как мы сейчас увидим) местами напоминал тон самого Лавкрафта; но эта литература начала появляться в то время, когда взгляды Лавкрафта на еврейский вопрос уже давно устоялись и затвердели. Лавкрафта нельзя также сваливать в одну кучу с основной компанией американских антисемитов 1930-х гг. - большинство таковых были крайними политическими консерваторами, которые мечтали приравнять еврейство к большевизму. Мне кажется, Лавкрафт пришел к своей расовой позиции, так же как к своим всеобъемлющим экономическим и политическим воззрениям, - самостоятельно размышляя о состоянии нации и мира. Его воззрения явно и неразрывно связаны и проистекают из прежних его размышлений на эти темы; так что не стоит искать в них чье-то отдельное решающее интеллектуальное влияние.
Намек на некоторую осведомленность Лавкрафта об ужасах гитлеровской Германии исходит от Гарри Бробста. Тот вспоминает, что миссис Шепард (соседка Лавкрафта и Энни Гемвелл снизу, также жившая в доме N66 на Колледж-стрит) была уроженкой Германии и решила надолго туда вернуться. Она так и сделала, но (по словам Бробста) "это было время, когда нацизм цвел пышным цветом, и она увидела, как бьют евреев, и была так напугана, расстроена, смущена, что просто уехала из Германии и вернулась в Провиденс. И она рассказала миссис Гемвелл и Лавкрафту о пережитом, и они оба были очень возмущены этим".
Лавкрафт действительно отмечает отъезд миссис Элис Шепард в конце июля 1936 г., замечая, что она оставила на его попечение кое-какие крайне желанные тома из своей библиотеки. По его словам, она планировала прожить в Германии три года, а затем вернуться, чтобы дожить остаток жизни в Ньюпорте (Род-Айленд). Однако я не нахожу в его письмах ни упоминаний об ее внезапном возвращения, ни выражения ужаса какими-то исходящими от нее откровениями. Но в последний год жизни Лавкрафт внезапно практически перестает упоминать Гитлера, так что вполне можно предположить, что он, услышав рассказы миссис Шепард, осознал, что ошибался, и предпочел держать язык за зубами. Это, скорее, утешительная мысль.
Пунктик Лавкрафта насчет еврейском засилья в немецкой культуре приводит его прямиком к оценке того, что, по его мнению, в стране, особенно в ее литературной и издательской столице, Нью-Йорке:
Что касается Нью-Йорка - не возникает вопроса, что непомерная семитизация полностью исключила его из общеамериканского потока. Касательно его влияния по литературу и драматургию - это не столько страна наводенена еврейскими авторами, столько еврейские издатели решают, кто из наших арийских авторов достоин печати и положения. Это означает, что предпочтение отдается тем из нас, кто в наименьшей степени символизирует собственный народ. Вкусы исподволь формируются неарийским направлении - так что, какими бы прекрасными качествами не обладал итоговый литературный результат, это особая, беспочвенная литература, которая не выражает наших чаяний.
Далее Лавкрафт упоминает Шервуда Андерсона и Уильяма Фолкнера как писателей, которые, "роясь в определенных узких стратах, редко затрагивает какую-то личную струнку в душе читателя". Если это не случай глобального переноса личного опыта, то я и не знаю, что! Мне трудно поверить, что Лавкрафт действительно говорил это всерьез, но судя по частоте, с которой он обращается к данному вопросу, - видимо, да. Новостные газеты Нью-Йорка также возмущают его:
...ни одна газета в Нью-Йорке не смеет называть вещи своими именами, как дело доходит до евреев и до социальных и политических вопросов, связанных с ними. Вся пресса полностью закабалена по этому направлению, так что во всем городе невозможно сыскать любого публичного американского высказывания - любого откровенного выражения типичных мыслей и мнения настоящих американцев - по довольно широкому и потенциально важному диапазону тем... Бог свидетель, я не желаю вреда ни одной расе под солнцем, но я действительно думаю, что что-то следует сделать, чтобы вывести американское самовыражение из-под контроля любого элемента, который стремится пресечь его, исказить его или перекроить его в любом направлении кроме естественного курса.
Но каков же этот "естественный курс" американского самовыражения? И почему Лавкрафт полагает аксиомой, что он и люди вроде него - "настоящие американцы" (а это означает, что другие, не разделяющие его взглядов, на самом деле, "неамериканцы")? Лавкрафта снова преследует призрак перемен: Фолкнер и Шервуд Андерсон пишут не так, как пишут или писали более консервативные авторы, так что они либо "неестественны", либо нетипичны.
То, о чем Лавкрафт мечтал, было просто привычностью - привычностью обстановки в расово и культурно однородном Провиденсе, где прошла его юность. В заявлении Лавкрафта, что искусство должно удовлетворять нашу "ностальгию... по вещам, что мы некогда знали" ("Наследие или модернизм"), читается тоска по родному дому, которую он ощущал, когда - "неассимилируемый чужак" в Нью-Йорке или даже в осовремененном Провиденсе - наблюдал всю нарастающую урбанизацию и расовую неоднородность своего родного района (и всей страны). Расизм был для него оплотом против признания того, что его идеал чисто англосаксонской Америки больше нежизнеспособен и вряд ли сможет вернутся.
В общем и целом, усиливающаяся расовая и культурная неоднородность общества была для Лавкрафта главным символом перемены - перемены, которая происходила слишком быстро, чтобы он мог ее принять. Частота, с которой он в последние годы жизни твердил - "перемена по сути нежелательна"; "Перемена - враг всего, что действительно стоит лелеять и хранить", - красноречиво говорит о безумной жажде социальной стабильности и о вполне искренней вере (и нельзя сказать, чтобы заслуживающей презрения), что такая стабильность - необходимая предпосылка существования жизненной и мощной культуры.
Последние годы жизни Лавкрафта были и омрачены большими трудностями (болезненные неудачи с публикациями его лучших работ и последовавшая депрессия и разочарование в их достоинствах; усиливающаяся нищета; и, в конце концов, начало смертельной болезни), и освещены радостными моментами (поездки по восточному побережью; интеллектуальный стимул в виде переписки со множеством выдающихся коллег; льстящее самолюбию положение в крошечных мирках любительской журналистики и фэнтези). Вплоть до самого конца Лавкрафт продолжал биться - главным образом в письмах - над фундаментальными проблемами политики, экономики, общества и культуры, демонстрируя широту эрудиции, остроту логики и глубокую человечность, порожденную мощной наблюдательностью и опытом, которую трудно представить у "эксцентричного затворника", столь робко вышедшего из добровольного отшельничества в 1914 г. Жаль, что его преимущественно приватные выступления никак не повлияли на интеллектуальный уровень эпохи; однако его неисчерпаемая интеллектуальная энергия (даже на финальных стадиях рака) столь ярко свидетельствует о его мужестве и преданности жизни разумом, что иного нельзя и желать. Сам Лавкрафт, во всяком случае, определенно, не считал, что его усилия тратятся впустую.
24. В конце жизни (1935-1937)
Я привык быть закоснелым тори, но только по традиции и из привязанности к старине - и потому что я никогда всерьез не размышлял о гражданском обществе, промышленности и будущем. Депрессия - и сопутствующее ей оглашение промышленных, финансовых и правительственных проблем - вывела меня из летаргии и вынудила пересмотреть исторические факты в свете несентиментального научного анализа; и вскоре я осознал, каким же ослом я был. Либералы, над которыми я привык смеяться, на самом деле, были правы - поскольку жили настоящим, а я жил прошлым. Они использовали науку, а я - романтическую приверженность старине. Наконец-то я начал хоть немного понимать, как работает капитализм - всегда сгребая в груды капитал и обедняя народные массы, пока напряжение не становится столь невыносимым, что приводит к принудительным реформам.
Повесть "За гранью времен" так и оставалась рукописью; Лавкрафт было настолько неуверен в ее качестве, что не знал - перепечатать ее или разорвать на части. Наконец, в конце февраля 1935 г. он, в своего рода жесте отчаяния, послал тетрадку с рукописным оригиналом Огюсту Дерлету - как будто больше не желал ее видеть. Дерлет на долгие месяцы положил ее под сукно - очевидно, даже не сделав попытки прочесть.