Я не нашел данного конкретного надгробья, но оно вполне могло принадлежать одному из предков Лиллиан Д. Кларк (или ее супруга), если именно она сопровождала Лавкрафта на кладбище.
"Склеп" по ряду причин довольно необычен для творчества Лавкрафта. Во-первых, возникают сомнения, является ли "ужас" в нем внешним или внутренним, сверхъестественным или психологическим: одержим ли Джервас Дадли духом своего двойника - или он все себе вообразил? По-моему, следует все-таки принять сверхъестественное объяснение, особенно учитывая знания Дадли о прошлом (например, об обстоятельствах погребения сквайра Брюстера в 1711 г.) и о поместье, которые ему неоткуда было получить. Предполагается, что дух Джерваса Хайда, погибшего в огне, который пожрал его дом, века спустя захватил чужое тело, которое, в итоге, займет пустой гроб в фамильном склепе Хайдов.
Но тогда как объяснить нетронутый замок на склепе и тот факт, что шпион видел Дадли не в склепе, а снаружи? Действительно ли Дадли был (как он полагал) под защитой некой "сверхъестественной силы"? Но если он действительно входил в склеп, то как ржавый замок мог остаться нетронутым? Слуге в финале приходится взламывать дверь. Возможно, тело Дадли действительно проводило ночи снаружи склепа, а внутрь попадала его душа.
Другой момент, который делает "Склеп" необычным для творчества Лавкрафта, - степень психологической прорисовки характера Дадли. Здесь очевидно влияние По; как Лавкрафт напишет в "Сверхъестественном ужасе в литературе", его [По] "типичный главный герой... темноволосый, красивый, гордый, меланхоличный, умный, чувствительный, непостоянный, вдумчивый, предпочитающий одиночество и подчас немного безумный джентльмен из древней и состоятельной семьи". Начало рассказа Лавкрафта эхом вторит "Беренике" По ("Молва приписывала нам, что в роду у нас все не от мира сего"). Учитывая это литературное влияние, нам следует с осторожностью подходить к подробностям биографии героя "Склепа". Когда он говорит, что "материальное положение избавляло меня от забот о хлебе насущном", нам приходит в голову, что Лавкрафт выражает собственные желания, однако для развития сюжета необходимо, чтобы герой был обеспечен материально. Точно также Лавкрафт мог "по складу характера не годиться ни для научных изысканий, ни для светских развлечений в кругу друзей", но важно, чтобы этими чертами обладал герой. Тем не менее, в широком смысле рассказчик отражает увлечение самого Лавкрафта георгианской эпохой и чувство оторванности от своего времени, которое порождало это увлечение.
Уильям Фулвилер, несомненно, прав, указывая на другие литературные влияния в "Склепе". Использование имени Хайд - явный поклон в сторону "Доктора Джекилла и мистера Хайда" Стивенсона, ведь обе истории включают двойников. Темой психической одержимости - к которой снова и снова будет возвращаться Лавкрафт, - в данном случае мы, весьма вероятно, обязаны "Лигейе" По, где умершая жена героя тайно овладевает душой его новой жены до такой степени, что та даже внешне становится на нее похожа.
Но, несмотря на все заимствования, "Склеп" - превосходная работа для человека 27 лет отроду, который за девять лет не написал ни строчки. Лавкрафт и сам сохранял к ней симпатию - что само по себе примечательный факт, учитывая его неприязнь к большинству своих ранних вещей. Меланхоличная атмосфера, смесь ужаса и печали, неуловимость проявлений сверхъестественного, углубление в психологию героя и развеселая застольная песня, которая не разрушает атмосферы рассказа, делают "Склеп" удивительно успешным.
Не менее достоин похвал и "Дагон" ["Dagon"], хотя он во всех смыслах отличается от своего предшественника. Здесь мы также имеем дело с человеком, чья нормальность сомнительна: дописав эту историю, он собирается убить себя, поскольку у него больше нет денег на морфий, которым он спасается от мыслей о пережитом. Суперкарго на судне во время Первой мировой войны, безымянный рассказчик попадает в плен к немецкому рейдеру, но пять дней спустя ухитряется сбежать на лодке. Дрейфуя по пустынному морю, он постепенно впадает в отчаяние, пока однажды утром, проснувшись, не обнаруживает, что его лодку "наполовину засосало в слизистую гладь отвратительной черной трясины, что однообразными волнами простиралась вокруг, насколько хватало глаз" - очевидно, пока он спал, из-под воды поднялся участок морского дна. Через несколько дней грязь подсыхает, что позволяет герою отправиться в путь. Он направляется в сторону далекого холма и, поднявшись до него, видит "бездонный карьер или каньон". Спустившись по его склону вниз, он замечает в отдалении "странный предмет огромных размеров": это гигантский монолит, "чье массивное тело некогда знало резец мастера, а, возможно, и почитание живых, разумных существ".
Потрясенный встречей с памятником цивилизации, неизвестной человеческой науке, рассказчик осматривает монолит, обнаруживая на его поверхности отталкивающие барельефы и надписи. Фигуры, изображенные на нем, крайне необычны: "Гротескный настолько, что рядом с ним меркло воображение По и Булвера, их облик, однако, был дьявольски человекоподобен, невзирая на перепончатые лапы, неестественно полные и отвислые губы, стеклянные, выпученные глаза и иные черты, вспоминать о которых и вовсе неприятно". Но героя ждет еще большее потрясение, когда из волн поднимается живое существо: "Громадный, словно Полифем, и безумно отвратительный, он, подобно устрашающему чудовищу из ночных кошмаров, устремился к монолиту, обхватил его гигантскими чешуйчатыми руками, склонил свою ужасную голову и принялся издавать какие-то мерные звуки". "Наверное, тогда-то я и сошел с ума", - заключает рассказчик.
Он спасается бегством и, подобранный американским судном, оказывается в госпитале в Сан-Франциско. Но его жизнь кончена; он не может забыть увиденное, и морфий приносит только временное облегчение. Рассказ завершается внезапным криком: "О боже, та рука! Окно! Окно!"
Вопреки похожему вступлению - явно безумный (или, по крайней мере, выведенный из душевного равновесия) человек повествует свою историю, - в "Дагоне" гораздо меньше внимания к психологии героя, чем в "Склепе". Подразумевается, что до встречи с чудовищем, герой был вполне здрав и рационален, что не только внушает нам уверенность в правдивости его рассказа, но и намекает, что принимать наркотики и думать о самоубийстве его вынуждает некое реальное событие (а не просто сон или галлюцинация). "Дагон" - первый из множества рассказов, в которых само знание способно свести с ума. В финале рассказчик горько замечает:
Я не могу без содрогания думать о морских глубинах, о безымянные тварях, которые, возможно, прямо сейчас влачатся и бредут по скользкому морскому дну, поклоняются древним каменным идолам и высекают собственные мерзостные образы на влажном граните подводных обелисках. Я грежу о том дне, когда они восстанут над волнами, чтобы своими зловонными лапами увлечь под воду остатки чахлого, истощенного войной человечества - о дне, когда суша скроется под водой, а темное дно океана поднимется наверх среди вселенского кромешного хаоса.
Да, есть потенциальная опасность нападения чужой расы, но рассказчика сводит с ума само знание о ее существовании. Разумеется, не стоит поспешно делать вывод, что Лавкрафт враждебно относился к самому знанию - смехотворное предположение относительно человека, который так ценил интеллектуальную жизнь. На самом деле проблема в нестойкости нашего душевного состояния: "Рационализм склонен уменьшать до минимума ценность и важность жизни и сокращать общую сумму человеческого счастья. Во многих случаях правда может вызвать суицидальную или почти суицидальную депрессию".
В "Дагоне" правда, которая настолько потрясает героя, - внезапно обнаружившееся существование не просто одного жуткого монстра, но целой чужой цивилизации, которая обитает буквально на дне мира. Как давно заметил Мэттью Х. Ондердонк, истинный ужас в рассказе - это "осознание ужасной древности мира и незначительной роли человека в нем". Ондердонк справедливо считал это центральной темой всего творчества Лавкрафта; более глубокое и полное воплощение она получит в дюжине с лишним поздних работ.
Основной вопрос к финалу рассказа: что именно видит герой? Неужели за ним явился монстр, который поклонялся монолиту? Мысль, что подобное чудовище может разгуливать по улицам Сан-Франциско и откуда-то знать, где живет герой, несомненно нелепа; и все же некоторые читатели, похоже, верят рассказчику. Но нам явно дают понять, что у героя галлюцинации. Выдержки из двух писем, видимо, подкрепляют эту точку зрения. В августе 1917 г., через месяц после завершения "Дагона", Лавкрафт напишет: "Оба ["Склеп" и "Дагон"] - анализ странных мономаний, включающих галлюцинации самого ужасного свойства". Единственная галлюцинация в "Дагоне" - финальное появление чудовища за окном. ("Галлюцинации" в "Склепе" предположительно относятся к мнимому возвращению одержимого рассказчика в восемнадцатый век.) В 1930 г. Лавкрафт писал: "В `Дагоне' я показываю ужас, который мог появиться, но даже и не попытался". Он явно не сделал бы этого замечания, если бы хотел убедить нас, будто монстр действительно покинул свое скользкое морское дно.
Его связь с палестинским богом Дагоном не совсем ясна. Лавкрафт упоминает этого бога ближе к концу рассказа, но зачем? - нам остается лишь строить догадки. Позднее Дагон станет фигурой из псевдомифологии Лавкрафта, но можно ли его отожествлять с палестинским божеством - сомнительный вопрос.
"Дагон" примечателен уже своим контрастом интонации, темы и антуража со "Склепом". Лавкрафт, "ископаемое" XVIII века, нашел источник вдохновения в великом катаклизме - Первой мировой войне, - происходящем за океаном, и, возможно, неслучайно, что рассказ был написан всего через пару месяцев после того, как американские силы наконец вступили в войну. Хотя стилистическое влияние По все еще заметно, здесь мы, тем не менее, сталкиваемся с явно усовершенствованным вариантом По - в "Дагоне" плотность стиля никоим образом не равна его архаичности. Напротив, упоминани