Жизнь Льва Толстого. Опыт прочтения — страница 14 из 37

[28], – заключила она. Несомненно, она все сразу поняла.

Первые два фрагмента из романа появились в январском и февральском номерах «Русского вестника» за 1865 год под заглавием «1805». Всем было очевидно, что заглавие изменится, как только автор выйдет за обозначенные им хронологические рамки. Толстой писал не об ограниченном историческом эпизоде, но о самом движении времени. После годичного перерыва следующие три отрывка были напечатаны в том же журнале в первых номерах за 1866 год параллельно с началом «Преступления и наказания». Но если дисциплинированный Достоевский в течение года продолжал посылать в журнал главу за главой, то поклонникам Толстого пришлось подождать.

Уловив растущий читательский интерес, Толстой решил печатать продолжение романа не в журнале, а отдельным изданием, и в конце 1866 года опубликованные части были полностью перепечатаны под одним переплетом. Вскоре роман был начерно закончен, но затем Толстой вновь взялся за переписывание и переработку. Прошло еще два года, прежде чем в 1868-м вышли четыре полностью переделанных тома, на этот раз уже под окончательным заглавием «Война и мир». В следующем, 1869-м, году два последних тома завершили публикацию.

Завершение, впрочем, было условным. Повествование в «Войне и мире» скорее оборвано, чем доведено до конца. В эпилоге Пьер приезжает из Петербурга, где он принял участие в создании конспиративного общества, чтобы наслаждаться безмятежной семейной жизнью. Ему и Наташе кажется, что их злоключениям пришел конец, между тем как читатели понимали, чтó ожидает героев в ближайшем будущем. Ужасам французского плена, пожару Москвы, полным раненых каретам Ростовых суждено померкнуть на фоне десятилетий, которые Пьеру предстоит провести на каторге и в сибирской ссылке, а Наташе с детьми разделять его горестную участь. На последних страницах романа история взяла паузу, чтобы с еще большим ожесточением преследовать героев на новом этапе их жизни.

Готовя первые главы к публикации в «Русском вестнике», Толстой попросил Фета поделиться с ним мыслями о романе: «Пожалуйста, подробнее напишите свое мнение. Ваше мнение, да еще мнение человека, к[отор]ого я не люблю, тем более, чем более я выростаю большой, мне дорого – Тургенева. Он поймет» (ПСС, LXI, 72). В ответ Фет отправил Толстому несколько писем, переполненных самыми восторженными похвалами, а потом дополнил их стихотворением, где писал, что стоит в «священном трепете» перед «мощию стихийной» толстовского гения.

Вопреки ожиданиям Толстого Тургенев поначалу «не понял». В письме мужу сестры Фета И.П. Борисову он написал, что роман «положительно плох, скучен и неудачен». Особенно его раздражали «мелкие психологические замечания» «под предлогом „правды“». Тургенева удивляло, что автор ставит «этот несчастный продукт выше „Казаков“!» Постепенно, по мере публикации следующих томов мнение Тургенева стало смягчаться, но он так и не смог простить Толстому его «философствования» и его «Славянофильства»[29].

Реакция критики была противоречивой – многих смущало, что новая книга не вписывается в традиционные жанровые рубрики. Толстой сам настаивал на том, что его труд не подходит «ни под какую форму, ни романа, ни повести, ни поэмы, ни истории» (ПСС, XIII, 53), и считал, что критики должны помогать читателю распутывать сложные нити повествования, а не противопоставлять художественное философскому. В дневниковой записи он сравнил критиков, которые хвалят его за «катанье на святках, атаку Багратиона, охоту, обед, пляску» и ругают за «историческую теорию» и «философию», с собаками, которые принимают остатки, выброшенные поваром, за настоящее «блюдо, которое он готовит» (ПСС, XLVIII, 343). По воспоминаниям Татьяны Кузминской, когда ее брат, который был гвардейским офицером, спросил Толстого, почему его так беспокоит мнение критиков, тот ответил: «Ты ведь хочешь быть генералом от инфантерии? Да, а я хочу быть генералом от литературы»[30].

Он получил это повышение. Публика расхватывала вышедшие тома и жадно ждала следующих, даже недоброжелательные критики отмечали небывалый спрос и неутихающий читательский интерес. Гонорары Толстого существенно превзошли все его доходы с имения. Впрочем, восхищенные голоса раздавались и из рядов критиков. Николай Страхов, вскоре ставший одним из ближайших друзей Толстого, писал в январском выпуске журнала «Заря» за 1870 год:

Полная картина человеческой жизни.

Полная картина тогдашней России.

Полная картина того, в чем люди полагают свое счастие и величие, свое горе и унижение.

Вот что такое «Война и мир»[31].

С переменой образа жизни Толстой отказался от пристрастия к азартным играм. Ставки, которые он сделал на свою женитьбу и свой роман, в любом случае не могли бы быть выше. По прошествии семи лет ответ на вопрос, оправдался ли его расчет на семейную жизнь, оставался открытым. Но «Войной и миром» он определенно сорвал банк.

Вслед за победой неизбежно наступает завтра, когда все надо начинать сначала. Для Толстого это время настало уже в пору, когда он завершал чтение корректур последнего тома «Войны и мира». В августе 1869 года он отправился в Пензенскую губернию покупать имение. Цены на землю быстро росли, а у Толстых впервые появились свободные деньги, которые они хотели выгодно вложить. По дороге, ночью в гостинице уездного города Арзамас, Толстого охватил невыносимый и продолжительный ужас. Об этом припадке панического отчаяния он написал домой жене, а через пятнадцать лет описал его в неоконченном рассказе с гоголевским названием «Записки сумасшедшего»:

Зачем я сюда заехал. Куда я везу себя. От чего, куда я убегаю? – Я убегаю от чего-то страшного и не могу убежать. Я всегда с собою, и я-то и мучителен себе. Я, вот он, я весь тут. Ни пензенское, ни какое именье ничего не прибавит и не убавит мне. А я-то, я-то надоел себе, несносен, мучителен себе. Я хочу заснуть, забыться и не могу. Не могу уйти от себя. Я вышел в коридор. Сергей спал на узенькой скамье, скинув руку, но спал сладко, и сторож с пятном спал. Я вышел в коридор, думая уйти от того, что мучило меня. Но оно вышло за мной и омрачало всё. Мне так же, еще больше страшно было. «Да что это за глупость, – сказал я себе. – Чего я тоскую, чего боюсь». – Меня, – неслышно отвечал голос смерти. – Я тут. Мороз подрал меня по коже. Да, смерти. Она придет, она вот она, а ее не должно быть. Если бы мне предстояла действительно смерть, я не мог испытывать того, что испытывал, тогда бы я боялся. А теперь я не боялся, а видел, чувствовал, что смерть наступает, и вместе с тем чувствовал, что ее не должно быть. Все существо мое чувствовало потребность, право на жизнь и вместе с тем совершающуюся смерть. И это внутреннее раздирание было ужасно. Я попытался стряхнуть этот ужас. (ПСС, XXVI, 469–470)

Психологический анализ Толстого, как всегда, безжалостно дотошен и детален. Он пишет не о страхе смерти – рассказчик знает, что не умирает, – а о страхе смертности. Нечто подобное Толстой испытывал около постели умирающего брата, но тогда к этому чувству примешивалось острое сострадание к родному человеку и завороженность таинством перехода в небытие, теперь же он имел дело с очищенной субстанцией ощущения собственной смертности, буквально высасывавшего из жизни любое подобие смысла. Масштаб ужаса отражал силу его привязанности к жизни, «потребности и праве на жизнь». Смерти, по глубокому убеждению Толстого, не должно быть, а между тем она была рядом, была повсюду и составляла единственную реальность.

Подобного рода переживания не были для него новыми. Толстой всегда был подвержен приступам тревожности и депрессии, а в этот раз он чудовищно переработал и был утомлен до предела. «Арзамасский ужас» настиг его в тот момент, когда он заканчивал книгу, в которой надеялся предложить убедительную разгадку тайны смерти. Однако освобождающее чувство всеобщей любви, с которой уходил из мира князь Андрей, оказалось недоступным для автора романа. Он не мог ни забыть о смерти, ни примириться с ней.

За день до того, как уехать в Пензу, Толстой сообщил Фету, что провел все лето, читая немецких философов. Он всегда полагал, что отвлеченные рассуждения бессмысленны, если не связаны прямо с практическими моральными проблемами, но, завершая свой монументальный труд, чувствовал потребность найти универсальное оправдание человеческому существованию.

Толстой счел Гегеля «пустым набором фраз» (СТ-Дн., I, 495), высоко оценил Канта и испытал «неперестающий восторг перед Шопенгауэром», доставившим ему «ряд духовных наслаждений», которых он «никогда не испытывал». Толстой сообщил Фету, что считает Шопенгауэра «гениальнейшим из людей», и предложил вместе переводить его сочинения (ПСС, XLI, 219). Впоследствии Фет выполнил это пожелание в одиночку, без помощи друга.

Шопенгауэр писал, что силой, определяющей наши решения, страсти и стремления, является подсознательная «воля к жизни». Порождаемые ею «желания беспредельны, ее притязания неисчерпаемы, и каждое удовлетворенное желание рождает новое». Человеческий разум в состоянии порождать только иллюзорные цели для любой деятельности, призванные скрыть от обреченного на гибель индивида неустранимую тщету всех его усилий и надежд. В действительности «…нет ничего на свете достойного наших стремлений, борьбы и желаний ‹…› все блага ничтожны ‹…› мир оказывается полным банкротом и жизнь – такое предприятие, которое не окупает своих издержек…»[32].

Такой взгляд был близок толстовским представлениям об истории как о человеческом улье, где движения пчел определяются общими законами, недоступными пониманию и контролю со стороны отдельных насекомых. Конечно, жажда жизни рассматривается в «Войне и мире» как безусловно творческая и благая сила, и все же воздействие немецкого мыслителя уже заметно во второй части эпилога. По мере того как Толстой подходил к концу своего труда, его оптимизм постепенно иссякал. Чтение Шопенгауэра способствовало происходившей в нем переоценке ценностей.