Жизнь Льва Толстого. Опыт прочтения — страница 29 из 37

[66].

Два главных драматических опыта Толстого не были ни поставлены, ни напечатаны при его жизни. Они задумывались в 1890-х годах, но работа над «Воскресением» отвлекла писателя. В 1900-м Толстой вновь вернулся к этим замыслам, возможно под впечатлением от постановки чеховского «Дяди Вани» в Художественном театре. Он ушел со спектакля разочарованным и в уверенности, что в состоянии лучше справиться с требованиями сценического искусства. Толстой почти закончил обе пьесы, но никогда не пытался отдать их в печать или на сцену.

Не исключено, что те самые художественные ограничения драматического рода, которые помешали Толстому стать подлинным соперником Шекспиру или Чехову, придали его главным пьесам особую интимность. Необходимость скрыться за своими героями позволила ему выразить те внутренние сомнения, в которых он не мог признаться ни в прозе, ни в письмах, ни даже в дневниках.

Самая сценически успешная пьеса Толстого «Живой труп» была впервые напечатана в посмертном издании 1911 года и сразу же поставлена в Художественном театре совместно Станиславским и Немировичем-Данченко. Ее герой, Федор Протасов, разоривший семью своей страстью к цыганскому пению, инсценирует самоубийство, чтобы дать жене возможность соединиться с достойным и любящим ее поклонником. Обман раскрывается, супруги попадают под суд: Федор за мошенничество, а его жена – за двоебрачие. Стремясь разрубить связывающий их узел и, что не менее важно, понимая, что суд неминуемо вернет его в семью, Федор на самом деле кончает с собой.

Как и «Крейцерова соната», «Власть тьмы» и «Воскресение», «Живой труп» основан на случае из судебной практики. После смерти Достоевского истории преступления и наказания занимают все больше места в художественном мире Толстого. Вместе с тем сам сюжет пьесы подозрительно напоминает роман «Что делать?», герой которого совершает аналогичный трюк, но добивается полного успеха. Видя в разводе разновидность прелюбодеяния, Толстой всегда считал роман Чернышевского глубоко безнравственным. Тем не менее он не пытался скрыть, что сочувствует жажде Протасова вырваться из семейных уз; а его оставленная жена изображена доброй и любящей женщиной, сумевшей найти во втором браке если не счастье, то благополучие.

В дневнике Толстой называл «Живой труп» «малой драмой». Моральные итоги его «большой драмы» «И свет во тьме светит» еще более противоречивы. Эта пьеса – единственное произведение Толстого в каком бы то ни было жанре, герой которого является сознательным носителем его собственных религиозных и философских взглядов. К ужасу домашних, Николай Иванович Сарынцев отвергает военную службу, православную церковь, собственность на землю и деньги и старается заниматься физическим трудом.

Большинство окружающих считают Сарынцева душевнобольным, но жених его дочери, князь Борис Черемшанов, и местный священник Василий оказываются восприимчивы к его проповеди. Священника лишают прихода, и ему приходится покаяться, однако Борис героически отвергает попытки заставить его жить вопреки совести и попадает сначала в больницу для умалишенных, а потом в военную тюрьму. Дочь Сарынцева, Люба, несмотря на любовь к жениху, соглашается выйти за другого.

Из плана оставшегося ненаписанным последнего явления мы знаем, что Сарынцеву предстояло быть смертельно раненным матерью Бориса, принять вину на себя и спокойно умереть. В то же время в рукописи текст завершается исполненной отчаяния молитвой героя: «Василий Никанорович вернулся, Бориса я погубил, Люба выходит замуж. Неужели я заблуждаюсь, заблуждаюсь в том, что верю тебе? Нет. Отец, помоги мне!» (ПСС, XXXI, 184). Его нравственные мучения не находят разрешения.

Сарынцева, как и Толстого, терзал контраст между безопасностью и комфортом собственной жизни и гонениями, которым подвергались их последователи. Правительство и церковь охотно подчеркивали это противоречие, игнорируя вождя и обрушивая репрессии на паству. Когда Александру III предложили наконец заткнуть опасному автору рот, он, по слухам, наотрез отказался: «Я не желаю увеличивать его славу короной мученика»[67]. Николай II, унаследовавший трон в 1894 году, не являлся таким горячим поклонником Толстого, как его отец, но продолжал ту же политику. Толстому было «совестно и обидно самому быть на воле» (ПСС, LII, 121). Защищенный своей славой, он тосковал о мученичестве настоящего пророка и продолжал провоцировать власти.

Софья Андреевна записала в дневнике, как, переписывая «Воскресение», была возмущена «умышленным цинизмом в описании православной службы» (СТ-Дн., I, 444). Описывая Евхаристию в тюремной церкви, Толстой изобразил главное таинство православия как нелепый магический обряд. В следующей главе он обвинил церковь в кощунстве и измене букве и духу учения Христа. Подлинная цель государственных религий, по Толстому, – побудить верующего перестать прислушиваться к голосу собственной совести, чтобы он мог продолжать вести безнравственный образ жизни и поддерживать жестокую и несправедливую систему власти.

Разумеется, эти главы не могли быть напечатаны в подцензурном издании. Но Толстой разрешил Черткову включить их в свое издание романа. Тысячи копий полного текста немедленно разошлись по всей России. Читатели гектографировали недостающие страницы и вставляли их в купленные экземпляры.

Официальная церковь была вынуждена реагировать. После года размышлений и обсуждений и, как полагают некоторые современные историки, вопреки желанию Победоносцева Святейший синод в феврале 1901 года издал определение, осуждающее Толстого. Документ был составлен с намеренной двусмысленностью: по сути, это, конечно, отлучение от церкви, но само слово «отлучение» ни разу не употребляется. Напротив, Синод выражал сожаление, что Толстой прервал свою связь с церковью, и надежду – что он вернется в ее лоно. В любом случае, это был серьезный акт, ставивший Толстого вне закона в собственной стране и в то же время дополнительно поднимавший его репутацию в глазах значительной части общества, враждебно настроенного к церкви и трону.

Толстой не был вполне уверен в смысле определения. Он спрашивал друзей, предали ли его анафеме, и, кажется, был разочарован, получив отрицательный ответ. В ответном обращении он обвинил Синод в лицемерии и разжигании ненависти. Он написал, что гулял по Москве в день оглашения определения и слышал, как кто-то в толпе назвал его «дьяволом в образе человека». Толстой умолчал, что в ответ из толпы послышались крики «Ура Л.Н., здравствуйте, Л.Н! Привет великому человеку! Ура!» (СТ-Дн., II, 15). По словам Чехова, «к отлучению Толстого публика отнеслась со смехом»[68].

В «Ответе на определение Синода от 20–22 февраля и на полученные мною по этому поводу письма» Толстой подтвердил, что отверг догматы господствующей церкви и считает невозможным возвращение в православие:

Мне надо самому одному жить, самому одному и умереть (и очень скоро), и потому я не могу никак иначе верить, как так, как верю, готовясь итти к тому богу, от которого исшел. Я не говорю, чтобы моя вера была одна несомненно на все времена истинна, но я не вижу другой – более простой, ясной и отвечающей всем требованиям моего ума и сердца; если я узнаю такую, я сейчас же приму ее, потому что богу ничего, кроме истины, не нужно. Вернуться же к тому, от чего я с такими страданиями только что вышел, я уже никак не могу, как не может летающая птица войти в скорлупу того яйца, из которого она вышла. ‹…› Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете. И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю. И я исповедую это христианство; и в той мере, в какой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти. (ПСС, XXXIV, 247, 252–253)

Толстой покушался на сакральные символы государственной церкви, но у него были свои святыни, которые он тщательно оберегал. Момент перехода от отдельной и временной жизни к общей и вечной обладал для него абсолютной святостью. «Любовь есть сущность жизни, и смерть, снимая покров жизни, оголяет ее сущность» (ПСС, LII, 119), – записал он в 1894 году. Племянница писателя Елизавета Оболенская вспоминала, как он спросил критика Василия Стасова, что тот думает о смерти. Стасов ответил, что вообще не думает «об этой стерве». По свидетельству Оболенской, Толстой воспринял эти слова как кощунство; он часто говорил о смерти «как о благе, как о желательном переходе из этой жизни в другую, как об освобождении. Но мысли о смерти волновали его». Однажды он заметил, что «только очень легкомысленный человек может не бояться смерти». Речь для него шла не столько о страхе физического исчезновения, сколько об опасении оказаться недостойным этого высокого мгновения. В конце жизни он говорил, что, хотя бессознательная смерть и «приятна», он «бы хотел умереть в памяти»[69].

Летом 1901 года Толстой тяжело заболел. Главный врач тульской больницы, куда его привезли, счел его состояние безнадежным. Утром, когда Софья Андреевна ставила ему на живот теплый компресс, он сказал: «Спасибо Соня. Ты не думай, что я тебе не благодарен и не люблю тебя». Оба они плакали. На следующий день, когда ему стало чуть лучше, он признался, что чувствует себя «на распутье: и вперед (к смерти) хорошо, и назад (к жизни) хорошо. Если и пройдет теперь, то это только отсрочка». Подумав немного, он прибавил: «Еще многое есть, и хотелось бы сказать людям» (СТ-Дн., II, 2–23).

Он выздоровел, но доктора не рекомендовали ему проводить зиму в сыром и холодном климате. В конце августа Толстые отправились в Гаспру. В Крыму Толстой встретился с Чеховым, который из-за усиливавшегося туберкулеза переехал в расположенную неподалеку Ялту, и с Горьким, высланным из центральной России на окраины.