Арнаутов не раз объяснял: «Миром движут две силы — голод и сэкс!» Он так и произносил — «сэкс», это редкое в те годы слово я впервые услышал от него. Еще со школьных лет я знал, что миром движут идеи партии Ленина — Сталина; даже если в утверждении Арнаутова и была частица истины, но не в стариковском же возрасте! Какой «сэкс» может быть, когда ей пятьдесят, а ему и того больше? Отношения Арнаутова и Ларисы Аполлоновны представлялись мне по молодости лет ненормальными, противоестественными и вызывали брезгливое неприятие.
Два раза я возил его в Гуперталь и однажды видел Ларису Аполлоновну. Она поливала цветы в палисаднике, когда мы на мотоцикле подкатили к ее домику, и искренне обрадовалась неожиданному приезду Арнаутова. Отбросив лейку, на ходу вытирая руки передником, с нескрываемой счастливой улыбкой на лице подошла и открыла калитку, указав место, куда поставить мотоцикл.
Арнаутов, видя ее неподдельную радость, вальяжный и необычный, с актерским пафосом обратился к ней:
— Лариса! Так, значит, вы меня не забыли? Вы меня еще любите?
Я тогда еще не знал, что это несколько измененные слова из знаменитой пьесы Островского «Бесприданница», не сообразил, что он всего лишь духарится, и потому не мог понять, зачем в моем присутствии он задает ей столь интимные вопросы и прилюдно выясняет отношения — мог бы сделать это и без меня.
Лариса Аполлоновна пригласила нас в дом, и я внимательно ее рассмотрел: старая, лет пятидесяти, женщина с явно крашеными темно-рыжими волосами и морщинистым, с отвислыми подрумяненными щеками лицом. Внешность ее меня, прямо скажу, разочаровала, я был удивлен и обескуражен, и тогда по молодости лет не мог понять, что же могло привлечь в ней гусара Арнаутова — такого ценителя женщин.
Мы сидели в комнате за немецким овальным столом красного дерева, пили чай. Откинувшись на спинку старинного, с завитушками, полукресла, Арнаутов, взяв гитару и перебирая струны, что-то молча подбирал, тренькал, затем, озорно улыбнувшись, объявил: «Вот едет поезд» и с большим чувством и артистизмом стал напевать:
В вагоне у окна сидел военный,
Обыкновенный вояка-франт.
По чину он был поручик,
По дамским штучкам — генерал!
Сидел он с краю, все напевая,
Про наци уци первертуцы, наци уци риверса,
Наци уци, герцем-херцем,
Лямцы, дрицы, гоп ца-ца!
На станции с важностью отменной,
К нему в купе вошла мадам.
Поручик расстегнул свои перчатки
И бросил их к ее ногам.
Мадам хохочет, поручик хочет,
И начались у них тут
Наци уци первертуцы, наци уци риверса,
Наци уци, герцем-херцем,
Лямцы, дрицы, гоп ца-ца!
Вот поезд подошел к заветной цели,
Смотрю я в щели — мадам уж нет!
Поручик весь лежит изнеможенный,
С распухшим…
Арнаутов умолк и озадаченно смотрел перед собой, словно припоминая, что там распухло у бедного поручика, затем, спустя секунды, как осененный, с прежним задором и озорной ухмылкой продолжил:
…с распухшим чубом и без штиблет.
Погиб поручик от дамских штучек,
И получил он триппер туци,
Наци уци, герцем-херцем,
Лямцы, дрицы, гоп ца-ца!
Лариса Аполлоновна сидела красная, не поднимая глаз, жалко улыбалась. Мне было неловко, тоскливо и от стыда хотелось куда- нибудь сбежать.
Мне было обидно за Ларису Аполлоновну: хотя она и была медиком, зачем при мне ей было петь про другую женщину, больную дурной болезнью и к тому же оказавшуюся воровкой? Какое отношение это имело к Ларисе Аполлоновне?
Мне было мучительно стыдно за Арнаутова, наставлявшего меня, что офицер ни в разговорах, ни в песнях не должен опускаться до пошлости, особенно в присутствии дам, а сам, подвыпив, делал как раз то, от чего меня предостерегал.
Мне было жалко и поручика — судя по всему, молодого человека, — который, по-видимому, ехал к месту службы или в командировку, или, может, в отпуск, и вот в результате легкомысленной случайной дорожной связи не только заболел венерической болезнью, но, к тому же, еще и лишился табельной, очевидно, обуви — штиблет.
В общем, жизненная и некрасивая история, и я жадно впитываю и постигаю сложности жизни: что легкомысленный и политически слепой офицер, променявший честь своего мундира на женскую юбку, — плох и неполноценен, что женщина в армии должна нести почетную непосредственную службу, выполняя свой долг перед Родиной, а не служить постельной принадлежностью и забавой офицера, и что, в конце концов, может подстерегать молодого человека с еще не устоявшейся моралью…
СПЕЦСООБЩЕНИЕ
Начальнику политотдела 425 сд.
По приказанию НачПОарма генерал-майора Козлова направляю Вам выписки из писем военнослужащих Вашей дивизии, просмотренных спеццензурой НКГБ.
Сержант Егоркин В.И.:
«…Новости мои таковы: приглядели один дом и протоптали дорожку к ладненькой немочке, которая охотно «отпускала» бойцам. В результате большинство ребят из моего взвода, ты их помнишь, а именно Смолин, Ионов, Кириллов, Богданов, поймали «ТТ»[72]. А дальше сам поймешь…»
Капитан Смагин С.М. военнослужащей МСБ Беляковой Н.П.:
«…Во-первых, сообщаю о большом несчастье, приехал от тебя и потекло с конца. Так больно, так тяжко, даже весь похудел. Вот, наверное, где сказывается правда о твоей любви. А я ведь, дурак, хотел на тебе жениться. Ну ладно, потом разберемся. А пока лечи, я ведь ни с кем больше не был. Присылай лекарства или привози сама…»
Командарм приказал проверить указанные факты и принять меры к устранению их в дальнейшем. Любвеобильным военнослужащим пролечить «концы», провести с ними воспитательную работу и привлечь к дисциплинарному наказанию.
Нач. оргинструкторского отдела.
* * *
— Едем в Гуперталь! — уже более решительно произнес Арнаутов. — Я должен пощекотать старушку!
Не включая зажигания, я толкал правой ногой педаль стартера, чтобы засосать смесь в цилиндры.
— Не надо! — твердо сказал я. — Полковой праздник был вчера! А сейчас четвертый час ночи. К семи я должен быть на подъеме в роте, а в двенадцать — спортивные соревнования. В присутствии командования корпуса и дивизии! — подчеркнул я. — И вам тоже надо выспаться. Я вас отвезу… после обеда… — пообещал я, завернул в газету Кокину фуражку и протянул ее Арнаутову. — Положите вниз, ближе к сиденью, и держите.
По закону так называемого «офицерского дежурства» я не мог оставлять его, полупьяного, в Левендорфе, я был обязан доставить его на квартиру или же к Ларисе Аполлоновне, но на заезд в Гуперталь уже не оставалось времени. Я, конечно, понимал, что мой отказ ему не понравится, и потому говорил твердо и категорично, однако той реакции, какая после короткой паузы последовала, не ожидал.
— Если бы я был молод, как ты, и офицер втрое старше меня попросил бы о такой мелочи: потратить каких-то четверть часа и полстакана бензина — у меня бы язык не повернулся ему отказать. А ты считаешь возможным!.. В порядке оперативной информации: у меня ведь не только голова, у меня и яйца седые! — для большей убедительности строго сообщил он, повыся голос. — А ты щенок! Жалкий фендрик, нахватавшийся верхушек и вообразивший себя офицером! Держи! — он возвратил мне фуражку.
— Виноват, товарищ капитан…
— Полстакана бензина пожалел… Спасибо тебе, Вася, спасибо, дорогой, за все! Фуражку не потеряй и не помни! — язвительно сказал он и стал вылезать из коляски.
— Виноват, товарищ капитан, — взяв фуражку в левую руку, я правой ухватил его за предплечье и пытался удержать. — Едем в Гуперталь!
— В Гуперталь?! — возмущенно закричал старик. — Убери руку! Да я не то что ехать, я срать с тобой на одном километре не желаю! Из деликатности!
— Виноват, товарищ капитан! Честное офицерское…
— Опять «виноват»! Мудачишка беспамятный! Я тебе, Василий, сколько раз говорил, что виноватых жизнь ставит раком! — и наставительно заметил: — Это не лучшее положение для женщины, а тем более для мужчины. Особенно для офицера! Я же тебе объяснял! Взял?
— Так точно! — поспешно подтвердил я, заводя мотоцикл. — Садитесь! Поехали! Вас ждет Лариса Аполлоновна.
— Фуражку давай! — проворчал Арнаутов, опускаясь на сиденье в коляске.
Я возвратил ему фуражку, мне было стыдно перед стариком: действительно, чтобы забросить его в Гуперталь, требовалось не более получаса, а я пытался ему отказать и теперь мучался.
— Ничего ты не взял, — огорченно проговорил Арнаутов. — Повторяешь, как попка, «Так точно!» — и все мимо сада с песнями. Все-таки ты фендрило! — не мог он успокоиться, укладывая фуражку между ног на дно коляски, и уточнил: — Фраер в кружевных фильдеперсовых кальсонах!
«Фраер в кружевных фильдеперсовых кальсонах» относилось к штатским и для офицера являлось крайне оскорбительным, но у меня достало сообразительности промолчать.
Вставив ключ зажигания и натянув мотоциклетные очки, я рванул педаль стартера, мотор завелся с полуоборота, я включил фару, и спустя секунды, наполняя треском спящий поселок, мы уже мчали по шоссе, ровному и гладкому, как и все дороги в Германии, в дивизию.
Свет сильной фары раздвигал темноту перед мотоциклом, бежал, скользил впереди по черной зеркальной ленте мокрого после дождя асфальта, аккуратный немецкий лес с обеих сторон подступал к самым обочинам, приятная росистая прохлада тихой майской ночи упруго овевала лицо. После сна в гараже голова стала вроде ясной, но на душе у меня по-прежнему было плохо: тягостно и неспокойно.
Я проклинал себя за то, что поехал ради Володьки отмечать злополучный день рождения Аделины, где оказался никому не нужным. В моем сознании, как в калейдоскопе, возникало, мелькало и проносилось все, что происходило несколько часов назад в госпитальных коттеджах. С чувством горечи я вспоминал и отвергнувшую меня Натали, и плешивого соперника-грузина, по сути глубоко несчастного человека, и свою полную отчужденность от гостей, кроме Матрены Павловны и, особенно, Тихона Петр