«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...» — страница 104 из 175

— Записывай, Щелкин, дальше… В приказной части укажите принятые меры по наведению порядка на складе и недопущению впредь подобных отравлений алкогольными жидкостями в частях корпуса и, разумеется, наказание виновных. Значит, так… Всем сестрам — по серьгам. Командир взвода лейтенант Шишлин — «Валентина», другого решения тут быть не может… Начальник ВэТээС капитан Кудельков… заслуживает «Валентины», но, учитывая безупречную службу, ранения и награды — строгое дисциплинарное наказание, быть может с отстранением от должности и понижением на одну ступень… Это уже на усмотрение командира корпуса… Командир роты старший лейтенант Федотов — строгое дисциплинарное взыскание с обязательным отстранением от должности и понижением до командира взвода… Заведующий складом старшина Михеев…

Что он говорил им дальше, я уже не слышал. Я был ошеломлен тем, что меня намереваются отстранить от должности и понизить. Меня! За что?! Первая моя мысль была об Астапыче: только он мог меня теперь защитить и спасти.

Я был совершенно потрясен. Только вчера… даже не вчера, а четыре-пять часов тому назад, сегодня ночью, представляя меня на веранде Нине Алексеевне, он, Булаховский, аттестовал меня ветераном дивизии и отличным парнем, а теперь… отстранить и назначить с понижением. Неужели же все так просто?.. Меня, одного из лучших офицеров дивизии…

Черный камень тоски и одиночества сдавил душу. Мне было так неуютно в этом огромном, лишенном справедливости мире, что подсознательно возникло нереальное желание: мамочка, дорогая, роди меня обратно…

Десятки, а может, и сотни раз я слышал и читал о предчувствиях, различных приметах и предвестиях, но у меня в те поистине поворотные в моей жизни сутки ничего подобного не было. К полуночи субботы всесильное колесо истории уже накатило, навалилось на меня всей своей чудовищной тяжестью, однако я ничего не ощущал. Распитие метилового спирта, как установило следствие, началось сразу после моего отъезда из роты, то есть примерно в три часа дня, и первые четверо отравившихся были доставлены в медсанбат дивизии где-то около семи часов вечера, а ближе к одиннадцати, когда Галина Васильевна унижала мое офицерское достоинство, Лисенкова уже более двух часов не было в живых, а Калиничева еще пытались спасти. Был разыскан и прибыл армейский токсиколог, подполковник мед службы, до войны будто бы профессор, по фамилии Розенблюм или Блюменфельд — «блюм» там было, это точно. Калиничева тянули с того света несколько часов, зная при этом, что его уже не вытащить, и еще двое моих солдат находились в тяжелейшем состоянии — позднее они ослепли. О чрезвычайном происшествии во вверенной мне разведроте в этот час, как и положено, доносили шифром срочными спецсообщениями в шесть адресов, и о случившемся отравлении со смертельным исходом в эти минуты уже знали почти за две тысячи километров — в Москве. Я же, находясь менее чем в часе езды от роты и медсанбата, относительно свалившейся на меня лично и на дивизию беды оставался в неведении. Колесо судьбы чудовищной тяжестью накатило на меня, переехав, но никакого предвестия мне в тот день или вечер не было.

Я вдруг отчетливо осознал, что и я, и Арнаутов, и Елагин оказались песчинками, попавшими в жернова Истории, и что все мы закувыркаемся и полетим вверх тормашками со своих должностей: и я, и Арнаутов, и Елагин, и даже Астапыч.

Если бы я не поехал в Левендорф и остался в роте!

* * *

Дневальный сменился, и в коридоре у тумбочки возле входа теперь стоял Горпиняк, а рядом с ним в настороженном ожидании — Шишлин с тем же виноватым, заискивающим лицом. Он, разумеется, не знал, что уже решено предать его суду Военного трибунала, и когда я подошел, попытался с собачьей преданностью заглянуть мне в глаза, но мне его нисколько не было жаль: я уже утвердился в мысли, что он во всем виноват, и старался на него не смотреть.

— Майор Елагин уехал? — спросил я Горпиняка.

— Никак нет! — поправив ножны с кинжальным штыком на правом бедре и усердно вытягиваясь, доложил он. — Майор… они бреются! В умывальной!

В большой светлой, отделанной белой плиткой комнате, оборудованной вдоль трех стен умывальными раковинами, Елагин, сняв китель и укрепив на подоконнике небольшое зеркало, брился опасной бритвой. Оборотясь, он посмотрел на меня быстрым сумрачным взглядом и продолжал намыливать помазком щеки и подбородок.

Не зная, что сказать и что делать, я в нерешимости стоял посреди умывальной, и так продолжалось более минуты, а он тем временем брился, обтирая бритву, снимая с нее мыльную пену на кусок газеты.

— Три года я возился с этой обезьяной, и все впустую! — не оборачиваясь, злым, хриплым голосом проговорил он, разумея, как я тут же понял, Лисенкова. — Его бы выгнать в стрелковую роту — он сто раз это заслужил, — а я все нянчился!.. Сколько я его защищал!.. Ведь верил в него, верил, что переменится! И еще, как дурак, третий орден Славы ему пробивал… Воистину: не накормивши, не напоивши и не отогревши — врага не наживешь и дерьма не нахлебаешься!

Я вспомнил, как две недели назад — за день до обеда с американцами — меня срочно вызвали в штаб дивизии, где решался вопрос о представлении Лисенкова к третьему ордену Славы, и как полковник Фролов и полковник Кириллов осторожничали, предупреждали, что полный кавалер ордена Славы это, можно сказать, — национальный герой, а Лисенков — вор-рецидивист, и уговаривали Астапыча воздержаться. А тот сидел, слушал, смотрел на них вроде с интересом и, не спеша, с явным удовольствием пил крепкий коричневый чай из тонкого стакана в трофейном серебряном подстаканнике, благодушно щурился и, допив и обтерев лицо белоснежным носовым платком, обратился ко мне как к младшему по должности и по званию:

— Пусть командир роты скажет, достоин ли Лисенков третьего ордена Славы за бои марта и апреля месяцев. Конкретно, по статуту! Заслуживает или нет?

И я, почувствовав настроение Астапыча и не стесняясь присутствия начальника штаба дивизии и начальника политотдела, только что высказывавшихся против представления Лисенкова к третьему ордену Славы — они предлагали оформить ему орден Красной Звезды или даже Отечественной войны, — четко ответил:

— Так точно, заслуживает!

Потом такой же вопрос Астапыч задал Елагину и, получив опять же положительный ответ, приказал немедленно оформить наградной лист…

— И с тобой, недоумком, я два года возился, — меж тем продолжал Елагин, подправляя бритвой висок, — вот ты и отблагодарил!

— Виноват, товарищ майор, — вступился я. — Если бы я знал…

— Если бы!!! — оборачиваясь, в ярости закричал Елагин; остатки мыльной пены белели у него на шее и на левом виске. — Если бы у моей бабушки были яйца, она была бы дедушкой!.. В день полкового праздника, когда людям выдан алкоголь, командир роты не имеет права уходить из расположения раньше отбоя! Более того, через час после отбоя он должен пересчитать спящих по ногам и головам и убедиться, что все на месте. Офицер — это круглосуточные обязанности и круглосуточная ответственность! А ты напялил чужую фуражку, — он смотрел на меня с откровенным презрением и неприязнью, — и смылся сразу после обеда, бросив на произвол полсотни подвыпивших подчиненных, рядовых и сержантов, будто тебе все до фени и за роту ты не отвечаешь!

Отметив про себя, что надо без промедления вернуть Коке фуражку и поскорее надеть свою пилотку, я молчал. Что я мог сказать в свое оправдание, да и надо ли было говорить?.. Ни на минуту я не забывал, что в моем положении главное — не залупаться и не вылезать. Тем временем майор, подойдя к раковине слева от окна, сполоснул бритву, тщательно умыл лицо и вытер его большим мятым носовым платком.

— Ты оставил за себя Шишлина, он поручил роту сержанту, а тот взял и сам первым нажрался! Аллес нормалес!.. — возвратясь к окну, с издевкой сказал Елагин и после короткого молчания продолжал. — Двое погибли и двое ослепли, так что отстранение от должности ты заслужил и на меня не рассчитывай, я тебя защищать не буду! Совесть не позволяет!.. — пояснил он. — Иди к Астапычу, он человек добрый, жалостливый, и ты у него в любимчиках, иди к Фролову, он тоже относится к тебе неплохо… Может, они подсоломят… Не знаю… Боюсь, им сегодня не до тебя, у них сегодня еще «чепе» с полковником из Москвы… Еще один труп, ты же слышал… Тебя будут долбать и спереди, и сзади, но ты иди и царапайся — до последнего! Другого выхода у тебя нет. Дышельман — собака с повышенной злобностью, чтобы устроить мне подлянку, будет тебя топить вмертвую, схавает без соли — надеюсь, ты это уже понял?!

— За что? — потерянно проговорил я.

— Революционный инстинкт!.. Не было бы меня и тебя, других бы жрал!.. Это слепой животный инстинкт… постоянная жажда крови… — раздумчиво сказал Елагин. — Кем бы он был до революции?.. Жил бы в черте оседлости, где-нибудь в Сморгони или в Бердичеве, сапожничал или портняжничал, унижался бы перед заказчиками и перед каждым городовым шапку бы ломал! Был бы он тогда ничем, а теперь стал всем!.. Инспектор политотдела корпуса — это тебе не хала-бала, не фуё-моё и не баран начихал! Собирает недостатки, выискивает нарушителей и врагов и прямиком информирует начальника политотдела или самого командира корпуса… Раньше это доносами называлось, а теперь информацией… Да его не только равные по званию, его и полковники боятся!.. Вот напишет, как угрожал, что ты спал с немкой, и она тебя завербовала, и ведь не отмоешься!.. Жизни не хватит!.. Такую кучу навалит — на тачке не увезешь!.. А вот тебя увезти запросто могут!.. На Колыму, медведей пасти, — уточнил Елагин, с хмурым видом глядя в окно и, малость погодя, повернув ко мне лицо, продолжал. — Когда будет приказ командира корпуса, его не переделаешь, и уже никто — ни Астапыч, ни Фролов — тебе не поможет! А как оценит произошедшее генерал, неизвестно. С подачи Дышельмана он может и тебе «Валентину» прописать! Что мог, я сделал, а теперь сопли жуй и царапайся сам!

— Разрешите идти? — после недолгой растерянности я вскинул руку к козырьку, продолжая озабоченно осмысливать сказанное майором.