«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...» — страница 113 из 175

Нигде не было немецкой надписи «Verboten» или русской «Вход запрещен».

Сразу за церковью — кладбище, здесь грусть и глушь, вечный покой крестов и могил, всеми забвенных и заброшенных, и казалось, что во всем мире наступила такая тишина. Я разглядывал окруженные бронзовыми и чугунными оградами могучие монументы, удивительные по красоте и пышности надгробия богачей с золотыми надписями. Некоторые из них поражали своими размерами, особенно тяжелыми и массивными казались гранитные кресты; над многими могилами стояли мраморные или раскрашенные гипсовые скульптуры: ангелы с позолоченными крыльями, Дева Мария в голубых одеждах со склоненной головой. На тяжелых, внушительного вида могильных плитах лежали металлические венки. Но больше было могил с памятниками попроще — они стояли тесно, один к одному — из черного или темно-серого мрамора, с выбитыми на них датами жизни и надписями чаще готическим шрифтом, но были и латинские.

Я сумел только разобрать:


Unser lieber Vater:[76]

1851–1913

Unsere gute Großmutter

1851–1928


Поодаль, вдоль ограды — надгробные плиты или просто камни со скромными простыми крестами — захоронения бедных. В самом дальнем от церкви участке, но в пределах ограды, я нашел три свежих могилы: на холмиках осыпающейся земли лежали увядшие цветы и камни, обернутые кумачом. На одном из них я прочел: «Карпенко Николай. Гвардии сержант». И сразу мне стало ясно место для нашего захоронения.

Я хорошо понимал, что, согласно приказу, ни Лисенкова, ни Калиничева мы не могли похоронить на воинском кладбище как погибших в бою или при исполнении служебных обязанностей, тем более с отданием воинских почестей. Но в приказе не было оговорено и запрещение хоронить на территории немецких кладбищ.

Я знал, что христианская религия самоубийств не одобряла никогда… Считалось, что добровольно уйти из жизни — большой грех… Самоубийц отказывались отпевать в церкви и хоронить вместе с другими людьми. Но ведь Лисенков и Калиничев не были самоубийцами, и лучшего места для их захоронения, чем на церковном кладбище, как мне казалось, чтобы их души упокоились в освященной земле, нет. Пусть будет им пухом даже чужая немецкая земля!

Оба гроба с прибитыми к крышкам воинскими фуражками опустили в могилу, на холмике установили деревянную пирамидку с пятиконечной звездой. На пирамидке, выкрашенной в зеленый цвет, белой масляной краской крупными буквами были выведены фамилии:


Рядовой Лисенков А.А.

1920-26.5.1945

Сержант Калиничев Е.П.

1926-26.5.1945


Могильный холмик обложили заранее заготовленным дерном. Прогремевший прощальный салют боевыми патронами из десяти автоматов всполошил немцев, присутствовавших на воскресной службе. Они высыпали из кирхи на улицу и стояли испуганные, о чем-то громко и неприязненно переговариваясь, бросая злобные взгляды в нашу сторону. Из раскрытых дверей доносились звуки органа и пение: «Christus spricht… ich lebe, und ihr sollt auch leben…»[77]

— Возмущаются, что хороним без разрешения… в ограде кирхи… — негромко сказал Елагин. — Особенно горланит и лезет из кожи вон тот подстрекатель, — и, указав глазами на хромого, стал мне переводить. — Осквернение церкви и чувств прихожан… Упоминает «Тэглихе рундшау»[78]… нашу газету для немцев… цитирует какую-то статью… Советская армия называется освободительницей… от чего же она освобождает немцев… От Бога и от имущества?.. Явный намек на мародерство… Говорит, что при Гитлере был порядок, а теперь хаос… Пришли русские и начались грабежи, насилия… убийства и осквернение церквей… Мол, Гитлер, нам еще покажет… Ну, несет — ему что, жить надоело?.. Угрожает, что будут жаловаться на нас коменданту… Господь не потерпит такого кощунства… угрожает нам божьей карой…

Бойцы, стоя вдоль края могилы, прислушивались к тому, что переводил мне Елагин и он, заметив это, умолк. Хромой немец, никак не подозревая, что Елагин германист и в совершенстве знает немецкий язык, не стесняясь, продолжал высказываться. Он, не переставая, что-то громко возбужденно выговаривал метрах в пятнадцати у нас за спиной, время от времени срываясь на крик.

— Знаешь, чем это кончится? — спросил меня Елагин. — Не сегодня, так через неделю они разроют могилу и выкинут ребят. Пойди и успокой их! — приказал он. — Поговори с ними! Мамус Хренамус! И припугни хорошенько на будущее! Так, чтоб в штаны наваляли! Только без шума!

«Мамус Хренамус!» означало, с одной стороны, его издевательски- презрительную оценку моего невежества в немецком языке, с другой — указание на необходимость объясниться со священнослужителями по-немецки.

Я медленно шел к кирхе по усыпанной золотисто-желтым песком дорожке, выбирая из десятка заученных мною не без труда и старания немецких фраз наиболее подходящие. При этом я перетянул кобуру с правого бедра на живот и одернул гимнастерку.

Хромой немец при моем приближении стал говорить немного тише, без выкриков, но высказывался не умолкая, и по-прежнему возбужденно и угрожающе. Его темные, глубоко посаженные глаза горели злобой и ненавистью.

Пастор — рыжебородый приходской священник, высокий упитанный мужчина, лет сорока пяти. На тщательно выбритом лице небольшие усы и бородка с проседью, как нагрудная слюнявка, какие повязывают детям, спускалась от подбородка, волосы спереди подстрижены ровно, «под горшок», сзади — значительно длиннее, красиво лежали на плечах; в черной сутане и белоснежных туго накрахмаленных воротничке и огромных, как жернов, брыжах. Он стоял с надменным видом, сложив руки на животе, и смотрел на меня презрительно, холодно, с отвращением.

— Бефель ист бефель! — Остановившись метрах в трех от них и сделав свирепое лицо, сообщил я и добавил. — Саботажники и шпионы будут расстреляны на месте!

Вторая зловещая фраза, как я знал, всегда впечатляла и действовала на немцев безотказно: попробуй-ка докажи, к тому же не зная русского языка, что ты не саботажник или шпион. Выждав секунды, я резко, отрывисто спросил «Ферштейн?!.»[79], затем расстегнул кобуру, всем своим видом демонстрируя решительность и готовность вытащить и применить оружие, и с выражением на лице крайнего негодования закричал:

— Век!!! Раус!!! Шнель!!![80]— И выхватил из кобуры пистолет.

Пастор, побледнев, с расширенными от страха глазами и, делая странные медленные движения руками, как бы заслоняясь или отталкивая на меня воздух, первым попятился к двери кирхи, за ним — с окаменевшим лицом хромой немец. Они в ужасе пятились задом, отходили небольшими шагами, не решаясь повернуться ко мне спиной, очевидно уверенные, что если повернутся, я выстрелю. А я стоял с пистолетом в руке и давил их угрожающим взглядом, пока они не скрылись за массивной потемнелой дубовой дверью и не щелкнул замок.

Впоследствии, спустя многие годы, когда я вспоминал эти злополучные, оказавшиеся в моей жизни, без преувеличения, поворотными сутки, осмысливал и разбирал в деталях разговоры и свои действия, всякий раз меня охватывало ощущение неизбывного стыда за то, как я вел себя с протестантскими священнослужителями у кирхи в Оберштале, как по-бандитски обошелся с ними.

С малых лет воспитанный бабушкой в почтительном отношении к иконам, к вере в Бога и к священнослужителям, даже к подпольному самозваному дьячку, пьянчуге, соборовавшему меня маслом и с трудом читавшему надо мной молитву по требнику, когда в детстве я загибался, отдавал концы после купания в проруби, как я мог проделать такое?.. Но раскаяние появилось только с возрастом, спустя годы и десятилетия, а в тот день никаких угрызений или сомнений у меня не было: я думал лишь о том, как достойно, с отданием воинских почестей, без скандального шума и злобных выкриков похоронить Лисенкова и Калиничева, и как запугать пастора и его прислужку, чтобы потом, в наше отсутствие, они не вздумали раскопать могилу для перезахоронения в другом месте, где-нибудь, как выразился Елагин, «на скотомогильнике».

Там, на кладбище, я с горечью осознал, что свою боль и скорбь мне уже никогда ни утопить, ни закопать.

— Не могу понять, о чем ты думаешь, — сказал мне в машине на обратном пути Елагин. — Я демобилизуюсь в ближайшее время и уеду, а тебе служить. Я доцент Ленинградского университета. У меня есть профессия, есть специальность, а у тебя? А ты кто? У тебя и среднего образования нет. Ведь ты стремишься в военную академию, мечтаешь об офицерской карьере. О чем ты думаешь? Тебе надо держаться за армию руками, ногами и зубами. Ты же пустышка! Тебе надо служить на совесть и выслуживаться. Если тебя выгонят из армии, кем ты станешь? Плотником в колхозе или дворником? Ты легко отделался… Оставил за себя Шишлина, а должен был сам находиться в роте до отбоя… Я тоже просчитался… Я был уверен, что Лисенков стал человеком, а он так и остался обезьяной, — устало проговорил Елагин.

То, что он назвал меня пустышкой, не могло не обидеть. Это — как бронебойный в лоб, наповал, и, может, потому осталось в памяти на всю жизнь. Только спустя полтора или два десятилетия я осознал, что в своем определении он был если и не совсем прав, то, во всяком случае, недалек от истины, но это осмысление пришло уже в зрелом возрасте, а тогда я ощутил некоторое оскорбление…


СПЕЦДОНЕСЕНИЕ ВОЕННОГО ПРОКУРОРА 425 СД МАЙОРА БУЛАХОВСКОГО

Военному Совету 71 армии.

Копия: Командиру 136 ск.

27 мая с.г. в 8.00 на охоте смертельно ранен представитель Начальника Тыла Красной Армии (группа тов. Дмитриева), заместитель заведующего отделом Управления делами Центрального Комитета ВКП(б), Особоуполномоченный Наркомата Государственного контроля СССР полковник тов. Попов Семен Лукич, 1906 г. рождения, уроженец гор. Пенза, русский, женат, двое детей, член ВКП(б) с 1941 года.