«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...» — страница 144 из 175

[94], Астапыч вскинул руку под козырек, и перед маленькой трибуной вдоль линейных, ловко державших карабины «по-ефрейторски», началось торжественное прохождение дивизии. Перед каждым батальоном шагало по несколько офицеров с оголенными шашками «на руку». Не доходя шагов десять до Эльзы, они вымахивали клинки подвысь, а, миновав трибуну, столь же чеканным энергичным движением опускали их вниз. Рядовые же бойцы, кроме правофланговых, приближаясь к трибуне, тяжелым ударом всей ступней и с силой печатая шаг, поворачивали головы вправо и преданно смотрели на немку.

Выставив вперед живот, она радостно улыбалась и держала поднятую небрежно руку в каком-то приветствии, даже непонятно — в каком?.. А собственно, не все ли равно?.. Главное — что она вернулась! Главное, что если я в чем-то ошибся, то жизнь меня уже поправила…

Утром я проснулся поздно, вернее солнце разбудило меня, с головной болью, и сразу понял, что все это, увы, только сон.

Полчаса я усиленно работал с гантелями и эспандером, уделяя особое внимание левому бицепсу. Затем с ощущением едва уловимой приятной легкой мышечной усталости стал под душ, отвернул кран до предела и минут пять, поворачиваясь и отклоняясь, тонкими сильными струйками массировал тело. И все это время — с момента пробуждения — мыслями я то и дело возвращался к Эльзе Треншель. Неприятные воспоминания о вчерашнем посетили меня, но не надолго.

Откуда я мог знать, что она беременна? На лбу у нее действительно ничего не было написано. Ведь не врач же я!? Более того, ни она сама, ни Павлик об этом не сказали ни слова.

А кто она? Немка из Восточной Пруссии! Причем не простая, а решившая одурачить, обхитрить советского человека, пусть и бывшего военнопленного, и таким путем проникнуть к нам в Россию. А немцев из Восточной Пруссии переселяют, как известно, отнюдь не в Советский Союз, а в Германию, в том числе и в западные зоны — там ей и место! Там и только там…

Что же касается Павлика, то все были убеждены, что стоит ему переспать с любой из тысяч репатрианток в лагере, он об этой немочке вскоре даже и не вспомнит.

Все выходило правильно, и чем дальше я таким образом размышлял и утешал самого себя, тем больше убеждался в своей полной правоте и невиновности…

…А сон, как говорится, оказался «в руку». Через несколько дней из Военного Совета армии пришла депеша, что на основании директивы Ставки Верховного Главнокомандования осуществляется реорганизация армии и приказом Главнокомандующего Центральной Группы войск 136-й стрелковый корпус подлежит расформированию, части его передаются на доукомплектование других корпусов.

Снаряд судьбы попал в родную дважды Краснознаменную, орденов Суворова и Кутузова 425-ю стрелковую дивизию, и все мои мечты о ее вечном существовании разлетелись как пороховой дым, рассыпались как песочный домик.

И было торжественное прощание, только без палашей и клинков, но с прощальным салютом. Фролов, Кириллов, Елагин, Кока, обожаемый мною гусар капитан Арнаутов разлетались как осколки снаряда в разные стороны.

В воронке жизни остались только мы трое: Володька, Мишута и я…

* * *

В конце июня я был назначен начальником команды сопровождения эшелона из Германии в Москву. Предваряющий инструктаж- накачка как никогда проходил в условиях повышенной секретности, мероприятие обозначалось как «спецзадание» и «особо ответственное задание».

Как мне объяснили, эшелон должен был вывозить особо ценные трофеи — то, что было награблено фашистами, теперь возвращается на Родину, — и что это имеет для страны огромное экономическое значение и поможет нашему правительству в восстановлении разрушенных немцами городов и хозяйств.

29 июня состоялся так запомнившийся мне рейс. Грузились мы ночью на площадке Остбанхоф (Берлин) с колес из «студебеккеров», а также из расположенного поблизости пакгауза. К трем большим товарным четырехосным вагонам были доставлены тщательно упакованные и обшитые сверху плотной мешковиной разных размеров картины, которые с большой осторожностью перегружали из накрытых тентами кузовов в вагоны на толстую мягкую подстилку и, установив вдоль оси движения, закрепляли брезентовыми стропами, оставляя посредине, перпендикулярно, проходы шириной около метра.

Руководил и наблюдал за погрузкой плотного сложения, лет сорока, с хорошей выправкой офицер, одетый в обмундирование без видимых знаков различия, неразговорчивый, фамилию которого, как я понял, мне знать было не положено, обращаться к нему, как он сам установил, только по званию «товарищ полковник» и только при крайней необходимости.

Все габариты имели на углах фанерные бирки с номерами, и по перечню, который был на руках у полковника, можно было мгновенно определить, какая картина упакована под тем или иным номером.

В четвертом таком пульмановском вагоне вдоль стен были помещены огромные банковские сейфы, укрепленные на металлических станинах, в свою очередь схваченных толстыми болтами, пропущенными сквозь пол вагона. В эти сейфы обливавшимися потом сотрудниками НКВД в штатском были погружены сотни невысоких коробок с сургучными печатями и номерами на боковых стенках. Эти коробки устанавливались в сейфы под личным присмотром полковника — никто из нас в вагоны с драгоценностями и картинами не допускался.

За раздвижными дверями каждого из этих вагонов сверху, как занавес, крепилось брезентовое полотнище, и разглядеть снаружи, что находится внутри, было невозможно.

После погрузки сержанты-кинологи, тоже военнослужащие войск НКВД, запустили в каждый из этих четырех вагонов по паре сторожевых собак, так называемых «ПЗ» — повышенной злобности.

Эти четыре больших пульмановских вагона являлись «особо охраняемым объектом» и с обеих сторон окаймлялись двухосными теплушками с караулом полной взводной численности (35–40 человек), имевшим в своем составе трех — четырех офицеров и ручные пулеметы. Рядом располагалась теплушка, где разместились кинологи с резервными собаками, которых использовали при обходе эшелона на остановках.

В обеих теплушках с караулом имелись тормозные площадки, на которых в темное и ночное время обязаны были находиться два офицера и расчеты с ручными пулеметами.

К голове состава и к хвостовой части прицепили по шесть пульмановских вагонов с дорогой антикварной мебелью, драгоценными коврами, различными ящиками с надписями «Осторожно! Стекло!» и бесчисленными тюками, один такой тюк разъехался по шву, и я увидел в нем дорогие женские меховые шубы.

В трех или четырех вагонах везли голубого и розового цвета мраморные плиты, якобы демонтированные на вилле не то Геринга, не то Геббельса.

В голове эшелона рядом с паровозом помещалась двухосная теплушка полковника, куда перед рейсом установили двуспальную кровать и мягкое кресло, в котором он любил сидеть в пути у раздвинутой двери вагона и пить понемногу коньяк — от него с утра припахивало алкоголем, но пьяным я его ни разу не видел: он держался всегда твердо и строго, даже суховато.

Из Германии до Москвы эшелон мчался по «зеленой улице». За все время пути было всего три остановки: в Бресте, Минске и Смоленске, где наш литерный эшелон ожидали сменные паровозы и встречали начальники местных транспортных отделов НКВД. Они тянулись перед полковником, готовые оказывать всякое содействие, однако единственно, в чем они участвовали — это в обеспечении внеочередного питания личного состава караула на военно-продовольственных пунктах, где прежде всего мы по талонам забирали в большие бачки пятнадцать — двадцать обедов для собак.

Все делалось быстро, слаженно, в том числе и в Бресте, пограничному досмотру наш эшелон не подлежал, и сейчас же мы ехали дальше.

Мы прибыли на рассвете под Москву на станцию Одинцово, где полковника уже ожидала легковая машина. Он уехал в Москву и отсутствовал несколько часов. Вскоре после его возвращения к эшелону на двух больших легковых автомашинах прибыл со своим адъютантом или порученцем невысокий и даже невзрачный человечек с неприятным высокомерным лицом. Он был одет в импортный серого цвета макинтош с воротником, поднятым кушам. Хотя моросил дождик и в облаках — ни просвета, на нем были темные солнцезащитные очки и надвинутая на лоб небольшая серая фетровая шляпа. По классу автомашины и по поведению полковника я сразу понял, что это высокое начальство. Когда же полковник обратился к нему: «Товарищ комиссар!», до меня сразу дошло, что это всемогущий комиссар госбезопасности Серов, по прозвищу «Иван Грозный», приятель молодости моего дяшки Круподерова и его коллега.

Спустя многие годы я узнал, что поднятый воротник пальто или плаща, надвинутая на глаза шляпа, а иногда и темные очки были излюбленной маской Лаврентия Берии, который, при необходимости где-нибудь появиться и быть при этом неузнанным, прибегал к подобной экипировке. Серов же, надо полагать, подражал любимому шефу и, как выяснилось впоследствии, не только в манере поведения. Тем не менее, он, являясь многие годы его первым заместителем, каким-то непостижимым образом избежал суда и расстрела в отличие от моего дяшки Круподерова, занимавшего значительно меньший пост начальника какого-то отдела, и своего непосредственного начальника Берии.

Во второй машине приехала женщина, лет сорока пяти, с хорошим русским лицом, ее сопровождал молодой сотрудник в штатском и, когда она переступала через рельсы, заботливо поддерживал под руку. Я поначалу решил, что это жена Сталина, прибывшая, чтобы отобрать картины и мебель для своей квартиры, но позднее выяснилось, что это — специалистка-искусствовед.

По приказанию полковника я, сняв пломбу, открыл один из четырехосных вагонов с картинами и навесил металлическую стремянку. Кинологи, надев на собак намордники, убрали их из вагона, и мы помогли Серову и этой женщине подняться в вагон. Вслед за ними туда залезли порученец и полковник, который приказал мне находиться снаружи наготове, «соблюдая дистанцию», очевидно, чтобы я не слышал их разговоров.