«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...» — страница 81 из 175

Мы уже пили пиво, когда я заговорил об Арнаутове, о его предстоящем увольнении из армии, ожидая, что друзья что-нибудь сообразят и подскажут. Мишута и Кока сочувствовали, но, как и я, придумать ничего не могли, произносили общие фразы, а затем, когда я попытался продолжить разговор о судьбе отставного гусара, Володька, до того молчавший, сказал мне четко и категорично:

— Ты забываешь о главном, о боеспособности! Армия — это не богадельня! Командиру полка и даже дивизии — полковникам! — подчеркнул Володька, — после пятидесяти пяти в армии не место, а капитану тем более! Тут даже нет предмета для разговора!

Он решительно поднялся, надел фуражку, козырнул и, не проронив больше ни слова, ушел — поехал к Аделине. Свойственные ему безапелляционность и жесткость задели, полагаю, не только меня, но и Мишуту, и Коку. Мы молча допивали пиво, и, почувствовав наше настроение, Кока примиряюще сказал:

— Не надо, братцы, усложнять. Все образуется! Найдет себе бабенку по зубам, с коровкой и огородом, и будет раскладывать пасьянсы и жить в свое удовольствие. Много ли ему надо?..


…И теперь, сидя в кресле у окна, я не мог не думать об Арнаутове и пытался представить себе его будущее — Кокин вариант с коровкой и огородом представлялся мне нереальным, но ничего другого — хоть убей! — не придумывалось. Поглощенный размышлением, я забылся и не заметил, что черешен на блюдце уже нет и Габи молча смотрит на меня. На часы я глянул машинально и подскочил: было около шести.

— Ком! — велел я Габи. — Шнель!

— Gib mir! — попросила она, вылезая из кресла и указывая на черешни, оставшиеся на дне банки. — Gib!

Я быстро вывалил ей в блюдце все ягоды, приговаривая: «Шнель, шнель! Давай!»

Бархоткой в который уж раз я быстро прошелся по сапогам, надев гимнастерку, затянул ее в поясе широким офицерским ремнем, взял кофр с пластинками и Кокину фуражку. Тем временем Габи переложила все ягоды из блюдца себе в карман и опять протянула мне мокрую от компота ладошку:

— Zigaretten!

Это опять была всего лишь уловка, и после моего отказа она теперь, но обыкновению, наверняка бы потребовала сахар, как это делала почти каждый день, два-три кусочка я, разумеется, мог ей дать, но сейчас я спешил, и она меня начала уже раздражать.

— Ком! — закричал я, сделав свирепое лицо и намеренно дергая щекой, как эго бывает у контуженых. — Ауфвидерзеен! Шнель!

Как и следовало ожидать, она обиделась: поджала губы, накуксилась, опустила глаза и, заложив руки за спину, какие-то секунды, очевидно, соображала, расплакаться ей или не надо — она была на удивление хитрющей бестией. Затем, надумав, подняла голову и посмотрела на меня холодно, с оскорбленным достоинством, как женщина, которая уходит решительно и навсегда, потом облизала сладкую от компота ладошку, отвернулась и пошла к двери.

Я выскочил на балкон — Арнаутов по-прежнему сидел за столом у окна, в задумчивости раскладывал пасьянс «Наполеон» и вполголоса, как бы про себя, медленно растягивая слова, но с тихой грустью напевал:

Белой акации гроздья душистые

Вновь аромата полны.

Вновь разливается песнь соловьиная

В тихом сиянии чудной луны!

Годы прошли, страсти остыли,

Молодость жизни прошла.

Белой акации запаха нежного

Не возвратимы, как юность моя…[55]

Погруженный в свои мысли, он не слышал, как я вошел. Когда он допел, я кашлянул и негромко позвал:

— Товарищ капитан! Пора, по коням! Поехали!

35. Любовь и физиология

После войны очень многие, без преувеличения подавляющее большинство, из пятимиллионной армии, оказавшейся на территории Германии, находились в особенном послепобедном восторге бытия: я уцелел! Теперь я долго буду жить! Теперь я счастлив быть хочу!

Память невольно воскрешает ту весну огромных надежд и ожиданий, те тревожно-веселые, отчаянно-бурные майские дни сорок пятого года. Всякий раз при воспоминании о юности, о безвозвратно ушедшем времени, даже если время это было далеко не легким и не всегда радостным, возникает ощущение легкости, пьянящей внутренней свободы, овладевшей тогда всеми. Мы были молоды, полны сил и хороши собой. Радостно было сознавать себя крохотной, но безотказной частицей отлаженного прекрасного механизма, именуемого армией-победительницей. Постепенно стало отпускать чудовищное внутреннее напряжение, когда на войне в свои восемнадцать-девятнадцать лет приходилось сиюминутно отвечать за судьбы и жизни сотен людей, и, чтобы выжить, надо было любить шинель, которая тебя греет, сапоги, в которых ты ходишь, автомат, который может спасти тебе жизнь, и котелок, старательно начищенный ординарцем, с горячей едой. Теперь все стало представляться в розовом свете, появилось ощущение, что все тебя любят и ты любишь всех, и нет никаких забот, появилось ожидание чего-то хорошего, счастливого, радостного, мечты о райской жизни и каком-нибудь событии, которое вот-вот должно произойти.

В моей последующей жизни никогда больше не будет хотя бы короткого периода столь бездумной и веселой жизни, ведь молодость — это когда все впервые и когда все впереди, а в жизни моего поколения юность — лучшие годы человеческого расцвета — пришлась на годы войны.

Я благодарен судьбе за все, что случилось и не успело случиться, за юность, опаленную войной, за весну, за проснувшуюся способность почувствовать красоту жизни, потому что все это уже у кого-то было, или обязательно будет в жизни каждого. Мы были счастливы от предчувствия неизвестного и неизведанного, и были уверены, что это ощущение щенячьей радости, свойственной только юности, будет длиться вечно.

Все — от рядовых до командиров — бредили любовью. Забурлили гормоны, распаляемые воображением, накатили неистовые, сладостные, томящие мечты. Женщины дразнили нас. Впервые юношеские глаза обратили внимание и увидели, какая у них раздражающе высокая грудь и волнующие округлости сзади: один вид ножек между обтянутым юбкой нижним бюстом и сапожками лишал разума до идиотизма, а наглое вызывающее покачивание бедрами на ходу вызывало томление, возбуждало скромное, но острое и неуемное желание не только пощупать у них пульс, но и ощутить теплоту женского тела, поселяя в душе неизвестные ранее напор, агрессию, жажду любой ценой добиться с объектом вожделения, как выражался Кока, «огневого контакта».

Мешали добиться желаемого успеха природная стеснительность, строгое воспитание в детстве и незнание, как к этому объекту подойти, ведь до войны мы были почти детьми, многие еще ни разу не целовались с девушкой или женщиной и над нами довлело проклятие юношеской девственности.

Проснувшиеся инстинкты дурманили головы. Красноармейцам, по большей части необразованным, и молоденьким, до 25 лет, офицерам были свойственны полная неосведомленность в вопросах половой морали и секса — я слово-то такое впервые услышал от Арнаутова, который уверял, что это прекрасное чувство движет миром. В наших разговорах, рассказах все это выплескивалось в придуманные любовные байки: говорили о самом интимном, как слепой о цветах. Всеми, как эпидемия, овладела страшная необузданная сила полового влечения.

В армии было три возможности сожительства с женщинами.

Легальное — с советскими женщинами, военнослужащими и вольнонаемными в частях, соединениях, медсанбатах и госпиталях, но их было чрезвычайно мало.

Полулегальное — с женщинами, угнанными, вывезенными немцами в Германию или уехавшими с ними добровольно, таких на территории Германии было, как выяснилось, около двух миллионов, но они считались подвергшимися враждебной обработке, подозрительными, нечистыми морально и физически и, более того, частично завербованными противником, отчего связи с ними расценивались как предосудительные, особенно для членов партии и комсомольцев.

И, наконец, совершенно нелегальное — с немками, близость с которыми запрещалась, преследовалась, а при выявлении — строго наказывалась вплоть до исключения из партии или комсомола и откомандирования в другую часть.

До осени сорок третьего года сожительство офицеров с женщинами-военнослужащими строго преследовалось. Фронтовые романы считались грехом, за них наказывали[56], виновных разлучали неукоснительно, появилось бранное слово «ППЖ» — полевая походная жена — и в ходу была частушка:

Мины воют завывая,

Но со мною в блиндаже,

Днем и ночью, сна не зная,

Боевая ПэПэЖэ…

На прощанье ты не ахай,

Как придет конец войне,

Я скажу, иди ты на…,

Еду я к своей жене.

Приказы в действующих армиях становились достоянием гласности и позора как для офицеров, так и для их сожительниц, которых переводили в другие части, выводили за штат или отправляли на Родину. Но затем, в году сорок четвертом, наказывать строго перестали потому, что якобы, когда товарищу Сталину доложили, что какой-то генерал, командующий армией, в каждой дивизии и в каждом армейском госпитале имеет женщин и поочередно с ними сожительствует, и спросили, что же делать, товарищ Сталин будто бы крайне удивился и сказал:

— Как что делать? Завидовать!

Это высказывание Верховного главнокомандующего стало известно генералам и старшим офицерам на фронтах, и отношение к связям с женщинами-военнослужащими сразу переменилось, и тогда «естественные» отношения действительно перестали преследоваться и строго наказываться, кроме самых громких и вопиющих.

Правда, во время наступательных операций, особенно в январе сорок пятого, вновь прозвучали приказы и распоряжения генералов, которые регулярно доводили до нашего сведения, запрещающие сожительство офицеров с женщинами.


ИЗ ПРИКАЗА КОМАНДУЮЩЕГО ВОЙСКАМИ 71 АРМИИ

13.01.45 г.

Несмотря на мой приказ от 12.12.44 г. и неоднократные личные указания о недопустимости сожительства офицеров с женщинами, до сих пор эти явления продолжают иметь место в частях и соединениях армии.