«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...» — страница 83 из 175

— Спасибо, сестренка.

Та все поняла, улыбнулась и ласково спросила:

— Еще принести?

Он отрицательно покачал головой.

Я был офицером, Тимоня — сержантом, но разговаривал он со мной как с подчиненным, а я на него не обижался.

Однажды, в последние недели моего нахождения в госпитале, в солнечный зимний день, когда лежачим на приземистой развозке прикатили в бачках обед, а мы, ходячие, собирались перейти по коридору в столовую отделения, в палату прибежал замполит госпиталя, худой, суетливый майор с нервным, дерганым лицом. Стремительно подойдя к Тимониной кровати, он водрузил на тумбочку два горшка с геранью, необычно — не по званию, а по имени — поздоровался:

— Здравия желаю, Тимофей Петрович! — и, оборотись ко всем присутствовавшим, громко попросил: — Товарищи, минуту внимания… Чрезвычайное известие…

Затем из кармана широкого белого халата достал и надел очки в темной роговой оправе, вынул сложенную вдвое бумагу, дрожащими от волнения руками развернул ее и торжественным, срывающимся голосом зачитал полученную телефонограмму, в которой сообщалось, что Указом Президиума Верховного Совета Тимофею присвоено звание Герой Советского Союза.

Подоспел и начальник госпиталя, прозванный ранеными Медведем — рослый, здоровенный, с зычным голосом темно-рыжий мужчина, с ходу приказавший палатной медсестре:

— Белье ему смените на все новое!

Начальство, поздравляя, пожимало и потряхивало единственную Тимонину конечность, все были приподнято взволнованны, особенно замполит, возбужденно выкрикивавший, как на митинге, газетные фразы о том, что Тимоня или, как он произносил, Тимофей Петрович — краса и гордость нашей армии, замечательный сталинский сокол, истинно русский богатырь, подвиг и слава которого будут жить в веках. Начальник госпиталя, столь же громогласно, распорядился одеть Тимоню в бязевую офицерскую рубаху и заменить ему старенькую прикроватную тумбочку на новую.

Я ожидал, что Тимоня обрадуется и прохрипит своей изуродованной гортанью благодарно, как и положено в таких случаях: «Служу Советскому Союзу!»

— А ты кто? — просипел Тимоня, услышав команду о замене белья, рубахи и тумбочки: в обращении с людьми для него не существовало ни возраста, ни званий, ни должностей, он всем без исключения говорил «ты».

— Начальник госпиталя, подполковник медицинской службы Терехов! — улыбаясь, уважительно представился Медведь.

— Скажи няньке, чтобы мне вторую булку к компоту давали! — прохрипел Тимоня и махнул рукой — мол, уходите.

Начальство, очевидно не поняв его жеста — чего он хочет, — молча переглядываясь, переступало в узком проходе с ноги на ногу, и Тимоня, чувствуя их присутствие, позвал:

— Васька, ты где?

— Здесь, — привычно откликнулся я.

— Гони их на… — употребив широко известное матерное слово, обозначающее предмет, без которого невозможно продолжение жизни, велел мне Тимоня, — и няньку позови! Срать будем…

Этот глагол он употреблял во множественном числе, поскольку мы втроем помогали ему, удерживая на судне. Зная, что ниже таза у него все оторвано, я старался не смотреть вниз во время этого трудоемкого для всех процесса.

Медведь и его заместители, покраснев, но пытаясь улыбаться, делали вид, что ничего не произошло, и медленно, бочком подвигались к двери…

После окончания мучительной для всех процедуры мы отнесли Тимоню в ванную комнату и опустили в ванну. Пожилая санитарка помыла, затем бережно обтерла части Тимониного тела, и мы перенесли его в палату на кровать, уже застеленную новым бельем. Перед тем как его уложить, куфелка[57] обхватила Тимоню руками, прижав к груди, стала расправлять на его спине складки рубашки- распашонки, чтобы даже такая мелочь не причиняла дополнительной боли его истерзанному телу.

Тимоня, уставший, но размякший и удоволенный, прохрипел:

— Куфелочка, спасибо, — затем тихо и жалобно попросил, — по такому случаю дай герою, несчастному инвалиду хоть одной лапкой, как зайка, за твою центральную гайку подержаться.

Куфелка покраснела и возмутилась:

— Срамник похабный! Ты эту дурь оставь! У меня самой на войне двое положены — мужик и сын. Я тебе так подержусь… Ты это девкам предлагай, а я уже пять десятков отмерила и не позорь меня!

Я тогда не понял гнева всегда такой ласковой и доброй куфелки, лишь в девятнадцатилетнем возрасте я наконец узнал, что такое «центральная гайка», и осмыслил, что доставал лапкой зайка.

В отделении для выздоравливающих и легко раненных, куда меня перевели за неделю до выписки, бравый капитан-артиллерист — рослый, широкоплечий, с выпуклой грудью здоровяк — Пантюхин рекомендовал пользоваться моментом и поближе познакомиться с женским персоналом госпиталя. После ужина, приглашая нас за компанию к знакомым женщинам, он весело напутствовал:

— Полчаса на обнюхивание — и в койку! С вазелинчиком! Хоть час, да наш!

Я не верил своим ушам: неужели все так просто? Я напрягал мозги, пытаясь понять, что можно делать в койке, да еще с вазелинчиком? Спать? Для чего так тесниться на узенькой коечке, ведь в госпитале не холодно, топят хорошо, и куда в такой тесноте девать раненую руку, которая особенно нестерпимо болит и дергает по ночам? После этого я долгое время пребывал в кошмарном убеждении, что близость между мужчиной и женщиной без вазелина — медицинского или технического — невозможна.

Без стыда не могу вспоминать позорный эпизод. Среди ночи я проснулся не от кошмарного сна, а от ощущения немыслимого жара, волной поднимавшегося от паха, бешеного сердцебиения и стука в голове. С ужасом я увидел, что ночная медицинская сестра почти лежит у меня в ногах, прикрывшись одеялом, и, склонив голову над моим животом, опускает трусы, в моей голове как молнией пронеслось — пытается откусить… мой член.

Мамочка родная!!! Членовредительство!!! И где? В госпитале!!! За что?! Я к ней так хорошо относился, мне она даже немного нравилась. Я покрылся испариной и бешено заорал:

— Что вы делаете?! Укол мне делают всегда утром!

— Дура-а-к, — задыхающимся хриплым голосом прошептала она, закрыв мне рот рукой, и, быстро выскочив из-под одеяла, стала оправлять халатик и сбившуюся косынку.

На мой вопль в палате проснулись раненые.

— Что случилось? Кто умер?

— У раненого Федотова горячка, — спокойно ответила сестра. — Не ори! Утром доложу врачу.

Я лежал не двигаясь, еле дыша, и слезы жгучего стыда заливали мне лицо. Спустя час или полтора после случившегося я воспринимал ее как извращенку, как садистку, получающую удовольствие от унижения офицера. Не отойдя от пережитого, я никак не мог уснуть, а под утро невольно услышал обрывок разговора:

— …Мне, командиру отдельного батальона, позарившись на плоть помоложе, попружинистей, ты предпочла мальчишку, сопливого лейтенанта… — говорил тихо и взволнованно мужской голос. — Неужели я это заслужил?

— Не было никакого лейтенанта! — послышался девичий голос. — Не было!.. А если и был — уходи, и чтобы я тебя больше не видела.

* * *

Впервые в жизни я влюбляюсь в семнадцатилетнем возрасте в 1943 году в костромском госпитале.

Около месяца я наблюдаю ее издалека в широком коридоре соседнего отделения, расположенного за лестничной площадкой, в другой половине здания. Худенькая, стройная, быстрая и легкая в движениях, с небольшой аккуратной головкой на тонкой шейке, большие зеленоватые удлиненные глаза на нежном лице — она напоминает мне молодую красивую козочку, и, не зная ее имени, я поначалу мысленно так ее и называю — Козочка.

Когда она дежурит, я часами болтаюсь в коридоре и издалека, на расстоянии пятнадцати-двадцати метров, посматриваю на нее, сожалея, что она работает в другом отделении, и, когда около нее крутятся ранбольные, я так переживаю, что не могу это видеть и ухожу в свою палату.

Мне, не имевшему и малейшего опыта отношений с девушками, было трудно решать неизвестные задачи. Что надо было делать, чтобы познакомиться? Я вспомнил, как в деревне говорили о стеснительном парнишке: «Молодой еще, обращения не знает». Я тоже не знал обращения. С чего начать? Поцеловать в щечку, что ли? Или сначала для уважения погладить и пожать ручку? А потом?..

И вот в начале декабря она неожиданно появляется в нашем отделении — подменяет заболевшую медсестру. При виде ее я весь замираю, так она мне нравится, и во время первого же дежурства я понимаю, что влюбился и это — любовь… Правда, обнаруживается, что у нее хриплый резкий голос и разговаривает она с ранеными и персоналом довольно грубо.

Во время второго или третьего дежурства под вечер она на секунду возникает в дверях палаты и объявляет:

— Федотов, перед отбоем — на клизму. Сифон!

Я краснею и не могу ничего понять. Зачем мне клизма? Я ни на что никому не жаловался, и с животом у меня все в порядке. Но наше дело маленькое. Наше дело, как всякий раз говорит на политинформациях майор, «приближать окончательный разгром врага», и задача у раненых конкретная — приближать этот разгром железной дисциплиной, тщательным соблюдением режима и всех врачебных назначений. Сифон так сифон!

В ванном помещении у стены стоит топчан, покрытый светлой клеенкой, а над ним на стене висит большой грязно-розовый резиновый мешок с таким же резиновым шлангом и длинным пластмассовым наконечником с краником на конце. Мне никогда в жизни не делали клизму, но в аптеке я видел эти приспособления — небольшие, аккуратные, размером чуть больше груши, эта же дурында — на полведра, не меньше — сразу приводит меня в замешательство, смятение, портит мне настроение.

При пожилой врачихе и при других санитарках и медсестрах я спокойно раздеваюсь почти догола, но при Дине — так зовут Козочку — я не могу, стыжусь и в растерянности переступаю с ноги на ногу у топчана.

— Халат снимай, быстренько! — командует она, для наглядности энергично ухватывая меня за ворот халата. — Ну что ты жмешься, как целка!.. Я для тебя не баба, а ты для меня не мужик… Ложись на левый бок! Ну, тюфяк нескладистый! Кулема! Кальсоны сначала спусти. Теперь на левый бок. Быстренько! Колени больше подогни… Еще…