«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...» — страница 84 из 175

С брезгливостью, глядя в сторону, она резким движением вдавливает большой пластмассовый наконечник куда-то совсем не туда, так что я морщусь от боли.

— Тьфу! — ругается она. — Такой здоровенный, а неженка. Маменькин сынок!

Наконец получается, но она раздражена своей промашкой, и неожиданно у нее вырывается:

— Лазить каждому в ж… — как вы все мне надоели!

Я чувствую, как в меня вливается холодная вода и распространяется внутри. Состояние гадкое: будто в тебя накачивают под давлением даже не бочку, а целую цистерну холодной воды. Под конец становится совсем нехорошо, ощущение такое, будто тебя с силой надули и ты вот-вот лопнешь.

Она с той же брезгливостью на лице, придерживая наконечник, смотрит куда-то в сторону и вполголоса напевает:

В парке Чаир голубеют фиалки,

Снега белее черешен цветы,

Снится мне пламень весенний и жаркий,

Снится мне солнце, и море, и ты…

Снятся твои золотистые косы,

Снится мне смех твой, весна и любовь.

Наконец эта постыдная, мучительная процедура заканчивается, и она снова командует:

— Давай! Быстренько! На боевые позиции, первая дверь налево. Смотри, в коридоре не навали… — предупреждает она меня.

Перед сном я долго лежу в кровати лицом к стене, униженный, оскорбленный и совершенно убитый. Вспоминаю все, что она мне наговорила, разжевываю каждое ее слово. Обида и страшное разочарование душат меня, я все больше натягиваю одеяло на голову и с трудом удерживаюсь от слез.

А наутро выясняется, что выпотрошила она меня по ошибке: сифон надо было поставить Федорову из соседней палаты — ему предстояла операция.

Не столько ее ошибка и равнодушие, сколько ее неожиданная дикая грубость, так не соответствующая ее внешности, несколько охлаждает мою влюбленность, но полностью избавиться от своего чувства к ней я не в состоянии.

Как-то в середине декабря, примерно за неделю до выписки из госпиталя, я часа в четыре утра отправляюсь в туалет по малой нужде и в коридоре у столика дежурной медсестры вижу: она, улыбающаяся, сидит на коленях у рослого мурластого сержанта, обхватив его рукой за шею, и что-то увлеченно жует, а он радостно шарит рукой у нее под халатом…

…Она умирает для меня медленно и мучительно, но окончательно от всех переживаний и влюбленности мне удается избавиться только спустя месяцы после госпиталя, в разгар наступления, уже в Германии…

* * *

В последующем я обдумывал для себя разные роли и подходы, искренне увлекаясь придуманным, но из-за какой-то робости и стеснительности самостоятельные попытки завязать знакомства с девушками были неудачны. На молодых, которые мне нравились и соответствовали моему представлению — офицерская избранница должна быть обязательно красивой, с хорошей фигурой и умной, — я не производил никакого впечатления. Они демонстративно-оскорбительно не обращали на меня внимания и на попытки ухаживания презрительно-снисходительно говорили, что у меня «еще молоко не обсохло на губах, а я уже пытаюсь с ходу влезть к ним под юбку». Мне, боевому офицеру, было нестерпимо унизительно, когда сопливая девчонка так меня ошпетивала. Я не понимал, зачем лезть под юбку, когда мне нравится ее лицо? И каждый раз я огорчался из-за своей деревенской неотесанности и неосведомленности…

Как-то капитан Арнаутов спросил меня:

— Ну что, малыш, как успехи? За девушками ухаживаешь? — и, увидев мое смущение, с удивлением воскликнул: — Как нет!? Я же видел тебя с одной. Целовался?

— Бросьте… — я весь зарделся.

Вообще-то в жизни меня целовала только бабушка и то в лоб. Среди деревенской детворы бытовало наивное представление: «Умри, но не давай поцелуя без любви», и я с детства был уверен, что если уже целовались, то придется обязательно жениться.

— Нет, значит. Ну и дурак! Между прочим, целоваться уметь надо, иначе любая прогонит, — наставлял меня Арнаутов. — Опыта, как я вижу, у тебя нет. Ты… вот что… Вася, каждой женщине нужна черемуха.

— Да ну! — отмахнулся я. — Какая еще черемуха?

— Брависсимо! — захохотал он. — Наш малыш Федотов мышей не топчет и баб, оказывается, еще тоже. Ты далеко пойдешь!

Навсегда запечатлелось в моей памяти, как мы, ничего не зная о жизни, стремились с юношеским максимализмом к отстаиванию своих наивных доморощенных представлений, путая увлечение, первую влюбленность с истинной любовью, а Кока, известный всей дивизии сердцеед, высмеивал нас:

— Какая любовь? Это ахи, вздохи, цветочки — любовь? Про такую только в книжках пишут. Вы Федотову голову не морочьте! Все это демагогия с идеологией, но сейчас физиология важней.

— Сердцу не прикажешь, как и почему возникает любовь, — глубокомысленно ответил Володька, на которого это чувство, как я понял и опасался, уже накатило.

— А что сердце? Кусок мяса, — цинично заметил Кока. — Пусть волнуется…

— Переспать — это не любовь! — с горячностью заявил Володька и, желая побольнее зацепить Коку, намекая на его всеядность и неразборчивость в отношениях с женщинами, за что тот получил прозвище Кока-Профурсет, запальчиво спросил:

— А вам не кажется, товарищ старший лейтенант, что безнравственно спать с женщиной без любви?

— Братцы, не надо усложнять и морализовать! Ведь все в жизни заканчивается холмиком, поэтому каждый день надо проживать весело и со вкусом. Девственники дремучие! — зашелся в смехе Кока. — Ломаетесь здесь как целки! Запомните, коли не мил телом, то не угодишь и делом! А ты, Вася, главное не робей — коли взялся за грудь, говори что-нибудь!

Но что конкретно говорить, он мне не сообщил, а сам сообразить я не мог.

Боже ж мой, как же все сложно в этой жизни и я жадно стремлюсь постичь ее премудрости…

Я не знал ни одного офицера в дивизии, который бы пользовался таким успехом у женщин, как Кока. Впрочем, он никогда не называл имен или фамилий, не сообщал должностей или подробностей, но, появляясь в нашем обществе, нередко говорил:

— Состоялось!

Это означало, что одержана еще одна победа, означало, что еще одна женщина или девушка не устояла перед Кокой.

— Станочек!.. И все остальное на месте! — провожая взглядом блондинку, пояснял Кока.

Впрочем, иногда бывали и срывы, чего он не скрывал:

— Хороша Маша, но не наша! Пустышка! Мимо сада с песнями!

Или объяснял причины, по которым желаемый контакт не происходил:

— По техническим причинам… или обстоятельства сильнее нас… для большой любви не было условий.

Относились к Коке по-разному: Арнаутов с большой симпатией — воспринимал его победы над женщинами как гусарство; Елагин же называл его, даже в глаза, «дегустатором» и «половым гигантом», уточняя:

— Кукушка по чужим гнездам летает, чужие гнезда разоряет. Такой он, из породы тех, кто за кусок кишки отмотает семь верст пешки. Это даже не природа с физиологией, а случка! Нам не до горячего, лишь бы ноги раскорячила! Никаких человеческих чувств! Не уважаю!

Кока на них нисколько не обижался, даже не пытался оправдываться, полностью соглашался с тем, что это не любовь, а лишь ее естественное физиологическое проявление, в основе которого, как предметно и наглядно он объяснял, лежат корыстные, утробные интересы, и смысл только в том, чтобы каждый «шванц»[58] нашел свою «мушель», тогда и ты доволен и она счастлива.

Одну из многих своих знакомых, лейтенанта интендантской службы, Кока именовал довольно странным прозвищем «пуповка» — мне тогда и в голову не могло прийти, что это не кличка, а жаргонное обозначение женщины определенного телосложения. Слышать я, разумеется, слышал, но в то время не знал его значения и от него впервые узнал о других подобных жаргонных терминах классификации женщин, распространенных среди офицерства: сиповка, багамот, легковушка, швейная машинка, королек, воронка, симуля, костянка, «прощай, Родина!», бульонка, с зубами, выворотка, мышиный глазок, княжна, ладушка, гудочек, нутряк, хлюпалка, каторжные работы, фуфлянка, химия, нулевка, стальной лобок.

Некоторые из этих обозначений сохранились еще со времен старого русского офицерства, другие появились позднее, впрочем, ни в тех, ни в других не содержалось загадочного, замысловатого или похабного — все было просто и предметно. Так, например, «легковушками» еще во время Первой мировой войны, когда легковые автомобили были немалой редкостью, среди офицеров действующей армии именовались легкодоступные женщины, которые, боясь упустить мимолетное счастье, в первые же минуты отдавались прямо в салоне. Отсюда, очевидно, возникло сохранившееся и спустя десятилетия выражение «проехаться (или прокатиться) на легковушке». «Бульонками» именовались худенькие, костистые женщины: в конце двадцатого столетия под влиянием Запада они стали престижной, манящей моделью, худоба, достигаемая диетой и даже беспощадным голоданием, сделалась мечтой многих миллионов. Однако до этого в России испокон века в женщинах ценили телесность — бедра, груди и прочие округлые выпуклости, — и в сороковые годы, во времена моей юности, с худенькими, костистыми, как о них тогда язвительно говорили: «Я люблю твои хилые ноги и люблю твою чахлую грудь», имели дело лишь за неимением лучшего.

Впоследствии я узнал, что настоящий офицер должен уметь безошибочно классифицировать женщину еще до близости с ней: по экстерьеру, по движениям и походке, в особенности же по строению ног, бедер и ягодиц («станочек» и «подвеска»), а также по темпераменту, по выражению или игре лица и глаз и, наконец, по явным или замаскированным намекам. Однако лично мне, хотя я, безусловно, был офицером в законе, достичь такой компетенции и совершенства и в последующем так и не удалось, впрочем, и обстоятельства моей дальнейшей жизни никак тому не способствовали. В памяти навсегда осталось, что, например, к женщинам типа «мышиный глазок», «княжна», «ладушка» и «гудочек» следует стремиться — они наиболее привлекательны и приятны; женщин же типа «костянка», «хлюпалка», «прощай, Родина!», «воронка» или «каторжные работы» — необходимо избегать, иметь дело с ними — удел штатских, а также рядовых и сержантов — по нужде, с голодухи.