«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...» — страница 88 из 175

Сдержанно улыбаясь, она взяла букет и передала его Володьке.

— С Василием ты знакома, — сказал Володька, делая жест в мою сторону.

Подойдя к Аделине, я с волнением, стараясь делать все как Арнаутов, щелкнул каблуками, поднял ее руку, поднес к губам и поцеловал. Звук, который я издал при этом ртом или носом — как бы чавкнул, хоть и не совсем громко, но это было замечено, — совершенно обескуражил и остался в памяти: никогда в дальнейшей жизни я даже не пытался целовать руки женщинам.

Затем я протянул ей кофр с пластинками, она скупо поблагодарила и еще более сдержанно, чем Арнаутову, улыбнулась. Зато Володька светился радостью, и я еще подумал: если бы он знал, что в кофре из двенадцати указанных им пластинок было только девять…

— Проходите, — пригласил нас Володька.

И тут откуда-то из-за его спины появилась одна из приглашенных; она ласково и зазывно взглянула на меня, и я с замирающим сердцем от пронзительного, мгновенного разочарования — какая страхулида! — подумал, что это и есть Натали, на знакомство с которой я так настраивался, но она протянула мне сухонькую ладонь и произнесла:

— Сусанна.

Застеленный белой накрахмаленной скатертью длинный стол был накрыт на двенадцать человек весьма свободно и сервирован дорогой немецкой посудой, мельхиоровыми вилками, ножами и ложками.

Когда мы появились, застолье уже было в разгаре и все гости были уже хорошо «взямши». Как сказал бы Лисенков, они все здесь гужевались на халяву.

На столе были рис, тушенка и деликатесы трофейного происхождения: шпроты, сардины, копчености, мармелад, шоколад, стояли восточно-прусская медовая водка «Бэрэнфаг», то есть «Медведелов», бутылки немецкого вина «Либфрауенмильх» — «Молоко любимой женщины», — на которых по-немецки значилось: «Только для вермахта. Продажа запрещена», и французского «Дю Солей» — «Солнце в бутылке».

Арнаутов, понимающий толк в винах, сразу посоветовал:

— Ты эту кислятину не пей, кишки попортишь!

Попавшие в руки союзных войск склады германской армии были полны продовольствия и самых дорогих французских вин, и поэтому наше питание, состоявшее большей частью из сухих галет и консервированной колбасы, заметно улучшилось. Нас не раз предупреждали, что, отступая, враг отравляет продукты и пользоваться ими не стоит, но мы были уверены, что ничего подобного с нами не случится.

Во время обысков мы также находили в домах в большом количестве укрываемые продукты: часть нами изымалась, на что нередко цивильные немцы вопили: «О, матка, ни гут, ни карашо, русский зольдат цап-царап!», и затем расходовалась в роте только по моему личному указанию, но чаще мой ординарец обменивал для меня наши консервы на их домашние заготовки. Глядя на осуществляемый таким образом товарный обмен, Володька, смеясь, меня предупреждал:

— Кончится твоя тушенка, они все тебе припомнят и покажут кузькину мать!

— Ну, не все немцы такие, — улыбаясь, вступился за меня Мишута.

— Не надо усложнять, — говорил Кока. — Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо сытно, вкусно и весело.

Но все старались при случае воспользоваться моими заначками.

Заместитель начальника дивизии по тылу даже вчинил Астапычу, что он незаконно расходует трофейные продукты на питание личного состава, на что тот резко заявил:

— Чтобы люди лучше воевали, их надо лучше кормить!

С первых месяцев пребывания на фронте меня занимало: почему в немецкой армии даже солдатам ежедневно дают кофе, а нам, в советской — только в госпиталях и медсанбатах. Я даже, по глупости, однажды спросил об этом на политинформации, и мне попало, по счастью без последствий, и было разъяснено, что немецкое командование относится к своим солдатам и офицерам как к пушечному мясу и быдлу и потому охотно их поит неполноценным заменителем, эрзац-кофе.

В госпитале и медсанбате кормили по десятой норме тоже вполне достаточно, с белым хлебом, компотом или киселем и даже суррогатным кофе. Напиток этот я раньше никогда не пил и не пробовал, он казался мне заморским деликатесом, вкусным и ни на что не похожим.

Подходя к столу, я лихорадочно вспоминал и для памяти повторял правила этикета, вычитанные мной в какой-то книжке: «Дичь, спаржу и артишоки едят руками», хотя ни дичи, ни спаржи, ни артишоков на столе не было.

Во главе стола сидела Аделина.

Она была оживлена, но как-то сдержанно, и мне хорошо запомнилось выражение какой-то неудовлетворенности в ее лице, и впоследствии я нашел этому для себя достоверное объяснение и вообразил себя хорошим проницательным психологом.

Рядом с Володькой располагались подполковник Бочков и уже знакомая мне удивительно некрасивая, неулыбчивая и неприветливая женщина Сусанна (у меня фотографически запечатлелось, осталось в памяти: морщинистая столетняя рожа, волос у нее было мало, а зубов многовато), как я понял, случайно приглашенная для компании, как и другая, мало запомнившаяся мне Мария, за вечер не проронившая ни слова — медсестры, не занятые на дежурстве. Арнаутов сидел между двух этих мало симпатичных мымр, и даже его обаяние и ухаживания не растопили, не растормозили и не раскрепостили их в этот праздничный вечер.

Подполковник Алексей Семенович Бочков был из Карлхорста, предместья Берлина, которое в войсках именовали по-русски — Карловкой. Там, в Карловке, менее трех недель назад был подписан акт капитуляции Германии, по слухам, там якобы сейчас находился штаб фронта[65], и будто бы туда тайно, с соблюдением всех мер предосторожности, прибыл товарищ Сталин, чтобы лично руководить розыском Гитлера, хотя последний, как были убеждены цивильные немцы, скрылся в Латинской Америке или в Японии, чтобы, выждав подходящий момент, вернуться в Германию и овладеть ситуацией.

На другом, противоположном конце стола расположилась семейная пара: уже пожилой, толстый, объемный, рыхлый, с красным и блестевшим от пота лицом майор помпохоз госпиталя Тихон Петрович со своей добродушной женой Матреной Павловной.

Я не сомневался, что покойный дед, посмотрев на Тихона Петровича, непременно бы сказал:

— А ряшка как у багамота. С похмелья не обдрищешь!

Володька подвел меня к сидевшей за столом спиной к входу молодой женщине.

— Наташа, — сказала она, оборачиваясь и протягивая мне руку.

У меня отлегло от сердца: она действительно была хороша — румяная, с пышными пшеничными волосами и без всякой косметики, в красивом платье в мелкий горошек; сзади на спинку стула был небрежно наброшен жакет. По моим убеждениям того времени, косметика свидетельствовала об испорченности: женщины с накрашенными губами, подведенными черным карандашом или обгорелыми спичками бровями казались мне чуть ли не проститутками.

Одной своей племяннице, которая приехала к нам в деревню погостить нарумяненная и сильно напудренная, бабушка при мне сказала: «Если хочешь быть красивой — иди умойся!»

Натали держала рюмку, оттопырив тонкий длинный мизинец, слушая разговор за столом, с улыбкой протянула мне бокал. И по тому, как был отставлен ее розовый пальчик с розовым же маникюром, я соображаю: очень воспитанная, интеллигентная и красивая. Если еще полгода назад вино и водку пили из кружек и стаканов, то теперь только из хрустальных рюмок, фужеров и бокалов — разной формы, размеров и цвета они заполняли буфеты в каждом, даже небогатом, немецком доме. Не зная их предназначения, напрашивалась мысль: зачем нужно столько посуды, чтобы выпить?

Спустя два или три десятилетия в одной из канонических книг о правилах хорошего тона в разделе об этикете за столом я с немалым удивлением прочел, что, когда женщина держит бокал, рюмку или чашку с кофе или чаем, не следует жеманно оттопыривать мизинец — это признак мещанства. Но тогда, в молодости, я этого не знал и думал как раз наоборот, полагая, что оттопыренный мизинец — свидетельство высокой элитарной благовоспитанности.

— Ты что, взводный? — тихо спросила она.

— Почему?.. Командир отдельной разведроты.

— Разведроты? — удивленно протянула она, поворотясь и заглядывая мне в лицо. — Сколько же тебе?

— Двадцать два, — ответил я, покраснев от того, что прибавил себе три года, хотел пять, но удержался, опасаясь, что она не поверит. Я просто не мог не прибавить, так меня задело то, что она приняла меня за желторотого Ваньку-взводного, хотя я воевал около трех лет, последние четыре месяца командовал ротой и по весьма коротким срокам жизни на войне уже считался в дивизии старослужащим, иначе — ветераном.

Вскоре появились еще двое запаздывающих гостей: капитан медслужбы, хирург, плешивый грузин Ломидзе и серьезная монументальная женщина, на форменном платье которой я отметил колодки четырех медалей, в том числе «За боевые заслуги».

Володька мне вскользь говорил о ней — старшая операционная медсестра госпиталя, Галина Васильевна, она мастер спорта и до войны была чемпионкой страны по толканию ядра — и со смехом предупредил:

— Ну, Компот, смотри в оба, чтобы «мамочка» не взяла тебя на буксир. Так что если вмажет…

При виде грузина Натали на глазах внезапно оживляется.

С фужером в руке, полным водки, Алексей Семенович поднялся, напыжась обвел строгим взглядом сидевших за столом, выждал, пока воцарилась тишина, и веско, громким командным голосом заговорил:

— Я предлагаю стоя выпить за всех погибших, за пролитую Россией великую кровь, выше которой ничего нет и быть не может! — и с легкостью опрокинул фужер водки, как выпил бы стакан воды.

Без передышки на закусывание он продолжил:

— Следующий тост я предлагаю выпить за нас, за русское офицерство!.. Честь офицера — это готовность в любую минуту отдать жизнь за Отечество! Теперь, когда мы выиграли войну, офицерскому корпусу предназначена руководящая роль не только в армии, но и в духовной жизни народа. Однозначно!.. Офицерский корпус был и останется лучшей, привилегированной частью общества!.. И ни о каком равенстве не может быть и речи, потому что все равны только в бане! А стоит выйти в предбанник и одеться, как все становится на свои места… По ранжиру, по субординации!.. И на левом фланге после младших лейтенантов располагаются штатские, кем бы они ни были — профессорами, академиками или даже наркомами!.. За нас!.. За русское офицерство, выше которого ничего нет и быть не может!