Говорят, я не красива,
Знаю, не красавица.
Но не всех красивых любят,
А кому что нравится.
Не ходите, девки, замуж,
Ничего хорошего,
Утром встанешь —
Сиськи набок,
И она взъерошена!
В комнате раздался оглушительный хохот. По законам деревенского состязательного перепева в диалог вступил мужской голос:
Меня бабушка учила,
Как у девушек просить:
— Голубочек, дай разочек,
На руках буду носить!
За столь хулиганскими и непристойными куплетами должно было следовать самопринижение, самоуничижение, поющим полагалось «поджать хвост» и с напряженным интересом я ждал, как они там дальше будут выводить свои линии. А они не унимались и озорно продолжали:
Не хочу я, девки, замуж,
Ничего я не хочу.
Свою русую, кудрявую,
Пока доской заколочу.
Оборву я всю сирень,
Посажу акацию…
Раньше верила в любовь,
Теперь в демобилизацию.
Мне тоже захотелось спеть и сплясать — уж я бы им показал! Мне вспомнился отчаянный казак, гвардии капитан Иван Мнушкин, мой сосед по нарам в Московской комендатуре, и как в ту ночь, пьяный, он с удалью и упорством плясал посреди подвала, а главное, припомнился дословно его охальный припевочный куплет с так и не проясненным для меня полностью смыслом.
И тут на меня накатило затмение. В каком-то куражном отчаянии я ворвался в круг танцующих пар, начал приплясывать, кружиться на месте, размахивая Кокиной фуражкой как платочком.
Тотчас пары прекратили танцевать, музыка закончилась, но, разойдясь, я продолжал плясать без музыки.
И, подражая Мнушкину, я горделиво плыл, двигался по кругу, где с лихим перестуком, где вприсядку, выбрасывал короткие, сильные ноги, отбивал дробь, хлопал ладонями по полу и голенищам сапог, затем, улыбаясь, довольный, поводил и умело тряс плечами, как это делают, исполняя цыганочку. Продолжая дробить, вбивая, вколачивая каблуки в красивые квадратики-дощечки немецкого паркета, я намеренно басовито заголосил на мотив известных волжских запевок:
Ты мне, милка, не в кровати
Отпусти, а на весу!
И держи меня за плечи:
Я грудями потрясу!..
Я слышал и видел, как, продолжая жевать, утробно хохотал и колыхал животом Тихон Петрович, и смеялась с набитым ртом его жена, и как, покусывая нижнюю губу, с веселым озорством смотрела на меня Галина Васильевна, если не ошибаюсь, одобрительно.
Конечно, петь такую, пусть без матерщины, но все же по существу хамскую частушку мне, офицеру, на дне рождения невесты друга, при женщинах не следовало, но я осознал это позднее, когда повел взглядом в другой конец стола и мое довольство вмиг осеклось: Аделина — она стала вся красная, затем вся белая, — с искаженным гневом, сразу ставшим некрасивым лицом возмущенно высказывала что-то Володьке. Сидевшая рядом Натали тоже недовольно выговаривала ему, а он, сжав зубы, слушал их и смотрел на меня враждебно — с ненавистью и презрением.
И эта страхулида Сусанна смотрела на меня глазами, полными ненависти. За что?!
Прекратив плясать, я стал в дверном проеме у косяка и видел, как Аделина властно и зло сказала что-то Володьке, и тотчас он поднялся и, одергивая китель, подошел ко мне.
— Ты забыл, где находишься! — с негодованием произнес он. — Тут тебе не казарма! Ты пьян и должен уйти!
— Я никому ничего не должен! И я не пьян! Но уйду! Только не когда этого хочет Аделина… или ты, а тогда, когда сам сочту нужным!
Я не сомневался, что насчет казармы ему сказала Аделина, почему-то был убежден, что это ее словечко.
— Чем скорее, тем лучше! Ну, скажи мне прямо: я тебе друг или портянка?!. Определись сейчас же! Если портянка, разговор короткий — жопой об жопу, и кто дальше отскочит!
Он посмотрел на меня холодным неприязненным взглядом и, резко поворотясь, вернулся к столу.
— Васька! Ну, ты — хват! Гвоздь! Оторва!.. И откуда ты взялся? Маня! Это мой лучший друг!.. Мой брат родной!.. Сын! — хлопнув по столу и сделав свирепое лицо, закричал Тихон Петрович. — А те, кому он не ндравится, хоть сейчас с полным моим удовольствием могут уйти!
И пьяным, злым взглядом он посмотрел в другой конец стола на Аделину и Володьку и зловеще выкрикнул:
— Никто вас здесь не задерживает! Васька, дай я тебя поцелую!
Он обхватил меня здоровенной рукой за шею, притянул к себе и поцеловал в щеку рядом с носом.
Было бы унизительно уйти сразу же по требованию или Володькиной команде, следовало какое-то время еще побыть здесь и как-то себя занять. И тут я вспомнил о коробке папирос «Казбек», отданной мне до утра Кокой «для понта», для большей представительности. Я знал и помнил, что офицер в обществе не должен бросать даму одну, и, коль Галина Васильевна оказалась за столом рядом со мной, я обратился к ней: «Извините», и вышел на веранду покурить — не зря же я взял у Коки коробку «Казбека». Вытащив из кармана, я с огорчением обнаружил, что она почти раздавлена: забыв о ней, когда плясал вприсядку и с силой хлопал руками не только по голенищам, но и по бедрам, смял ее.
В полном расстройстве я отступил на веранду, повернулся спиной к сидящим за столом, чтобы они не видели, и тщетно пытался пальцами поправить, восстановить форму коробки, когда сзади ко мне подошла Галина Васильевна.
— Ну и частушечкой же ты их угостил, — довольная и, как мне показалось, весело сказала она. — Силен мужик! — восторженно прибавила Галина Васильевна. — У тебя отличная физическая подготовка. Не терплю тюфяков! Главное, что ты мне понравился, — вдруг негромко и загадочно заявила она. — А все остальное — семечки!
Я не успел подумать и осмыслить то, что она сказала: к нам подошел капитан медслужбы Гурам Вахтангович Ломидзе, он был хорошо выпивши и покачивался, я даже решил, что его прислала Натали высказаться и поторопить меня с уходом. Стараясь улыбаться, чтобы наблюдавшим за нами из комнаты было видно, что у меня все хорошо, я протянул Галине Васильевне пачку «Казбека»: в ней было пять папирос. Я взял одну и, по примеру Володьки, разминал ее.
— Угощайтесь.
— Благодарю.
Она выбрала папиросу, выпрямила ее пальцами, и тут я, сообразив, галантно поднес и чиркнул Кокиной зажигалкой и, как ни в чем не бывало, уже протягивал коробку грузину.
— Прошу.
— Мэрси, — пьяно сказал он, но папиросу не взял и озабоченно спросил: — А кавказские танцы, лэзгинку вы нэ пляшэте?
— Нет, не пляшу.
— Всэ-таки самый хароший чэлавэк… — бросив взгляд в комнату и обращаясь ко мне, многозначительно произнес он.
Я не понял, к кому из присутствующих могли относиться его слова, но не сомневался, что самый хороший человек — это, конечно же, Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин.
— Гурам, что вы к нему привязались, — заступилась за меня Галина Васильевна. — Вам все объяснили, никакой лезгинки не будет. Идите к Наташе и наслаждайтесь жизнью.
— Когда никто тэбя нэ панимаэт…
— Гурам, неужели вам не надоело?! — возмутилась Галина Васильевна. — Ну что вы разнюнились?!
— Извинытэ… Всэ-таки самый хароший чэлавэк — шашлик и кружка пыва, — убежденно сказал он и, наклонив голову, вернулся в комнату к столу.
Галина Васильевна курила у косяка и, глядя на по-прежнему жующих Сухопаровых, язвительно проговорила:
— Танцевать мы не могем, а пожрать докажем.
И в этот момент я понял, как мне здесь худо и одиноко, и как все получилось нелепо, и самое обидное — с Володькой поссорился, все остальные были далекие мне, незнакомые люди; я себя чувствовал как публично описавшийся благородный пудель и впервые осознал всю мудрость русской пословицы не раз наставлявшего меня в детстве деда: «Не напоивши, не накормивши, добра не сделавши — врага не наживешь».
Я, офицер-победитель, награжденный четырьмя боевыми орденами и, более того, дважды увековеченный для истории в ЖэБэДэ[71]дивизии, стоял одинокий, жестоко униженный и отвергнутый своим другом и никому не нужный, посреди Европы, под чужим небом, и слезы душили меня. Я ведь не столько опьянел, как вообразил себя пьяным.
Из комнаты, где продолжалось веселье, как бы в насмешку, доносился задушевный бархатный голос Константина Сокольского, окончательно добивший меня:
Дымок от папиросы
Взвивается и тает…
Как это все далеко —
Любовь, весна и юность…
Брожу я одиноко,
Душа тоски полна…
— Василий, ты попал в вагон для некурящих. Слушай, идем отсюда?
— Куда? — спросил я.
— Отсюда, — сказала она. — Хорошо там, где нас нет. У меня на квартире тоже есть патефон. Идем отсюда! — уже с напором в голосе повторила она.
— У вас хорошие пластики? Давайте послушаем.
— У меня все хорошее! Лучше не бывает! Ты сможешь в этом убедиться. Поперечные… под пломбой и с золотыми каемками, — перечислила она. — Только у меня! Жалоб не было, одни благодарности. Музыку успеем послушать, но каждому овощу — свое время!
Мне тоже хотелось уйти, но до полуночи, как было условлено с Арнаутовым, еще около двух часов надо было перекантоваться. Конечно, я охотнее бы ушел с Тихоном Петровичем и его женой, но он был пьян и крепко сидел.
Расстроенный, я спустился по ступенькам и медленно пошел по дорожке, усыпанной гравием, к калитке, повторяя про себя сермяжную истину:
Счастье было так возможно, так близко…
Но счастье не…, в руки не возьмешь.
Выйдя из калитки и свернув влево, Галина Васильевна взяла меня за локоть. Мы шли по дороге, когда сзади из коттеджа донесся громкий возбужденный голос Тихона Петровича:
— Мотя! А где Васька?! Сынок наш где?
Затем оттуда послышались приглушенные голоса «Товарищ майор… Тихон Петрович…», которые что-то неясно вперебой ему объясняли