«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...» — страница 95 из 175

или успокаивали, и я решил, что там все уладилось. Спустя минуту вновь раздался яростный исступленный крик, сопровождаемый сильным грохотом и звоном бьющейся посуды, очевидно, Тихон Петрович опрокинул стол:

— Гады!!! Куда Ваську дели?!

Мы отошли от калитки, вероятно, не более тридцати метров, и я приостановился, намереваясь вернуться, чтобы Тихон Петрович увидел меня живым и невредимым и успокоился, к тому же только теперь я вспомнил о своей обязанности, так называемом офицерском дежурстве: если ты выпивал с товарищем или старшим по званию и он опьянел, ты не имеешь права оставлять его в таком состоянии, ты обязан доставить его домой и уложить.

— Там и без тебя управятся, — будто угадав мои мысли, сказала Галина Васильевна. — Мотя его уведет.

И, ухватив меня за руку повыше локтя, скомандовала:

— Идем!

У темневшего впереди памятника местным жителям, погибшим в Первой мировой войне, с той стороны, откуда мы подходили, виднелась фигура человека в военной форме и с фуражкой в руке, со спины я его сразу не узнал, да, впрочем, и не разглядывал.

Подойдя поближе, я не без удивления признал в стоявшем Гурама Вахтанговича: он выглядел пьяным и, держась рукой за верх ограды, опустив голову, очевидно, плакал, во всяком случае всхлипывал. Первой к нему устремилась Галина Васильевна.

— Гурамчик, что ты здесь делаешь?

— Я нэ дэлаю… Я думаю…

Повернув голову, он посмотрел на меня и, наверняка узнав, невесело, но доверительтельно, как великое откровение, с сильным кавказским акцентом произнес:

— Я нэ пияный… — и повторил фразу, сказанную на веранде, — Всэ-таки самый хароший чэлавэк — шашлик и кружка пыва! — и, помолчав, грустно добавил: — Когда никто тэбя нэ панимает… и никому ты нэ нужэн.

— Ну, не надо… — Галина Васильевна обняла его за плечи и даже поцеловала в висок или лоб: она была выше его на полголовы. — Ну, успокойся… Гурамчик, милый, возьми себя в руки и иди домой!

— Дамой? — сдавленным голосом переспросил он. — Куда дамой?.. Мой дом на Кавказе… в Батуми… Но там у мэня больше нэт дома. Панимаешь, нэт! — в отчаянии, со стоном проговорил он.

— Иди к себе на квартиру. И ложись…Тебе надо выспаться, — достав носовой платок, она бережно отерла ему глаза и щеки от слез, затем, как ребенку, вытерла нос, обняв за плечи, снова поцеловала в лоб или висок. — Все пройдет и забудется! Вот увидишь! Иди, Гурамчик, иди!

Он не был пьяным, а только хорошо выпившим, но вид у него был жалкий и удрученный.

— Товарищ капитан, идемте! — Я бережно взял его за локоть и вывел на неширокую асфальтовую дорогу. — Вы сами дойдете?

Поворотясь, он вяло, с какой-то обреченностью махнул рукой и медленно, нетвердо ступая, послушно побрел по дороге назад к госпиталю.

А мы пошли в противоположную сторону. Она снова взяла меня за руку чуть выше локтя и погодя, когда он отдалился, сказала:

— Хороший мужик, а хирург — первейший! В Батуми у него была жена-красотка и двое мальчишек. Только о них и говорил. А тут на днях пришло письмо от брата: оказывается, эта сучка спуталась с каким-то его дальним родственником, моряком, бросила детей и сбежала в Одессу. Второй день оперировать не может, руки трясутся… А хирург замечательный, руки золотые и человек отличный! — и после короткой паузы добавила:

— Все бабы суки! — и весело уточнила: — Кроме меня!

В эту минуту я ощутил внезапную жалость к Гураму Вахтанговичу. Хотя Натали, в упор не замечая, а точнее игнорируя меня, раз за разом танцевала именно с этим старым, лысоватым человеком — он был старше меня лет на двадцать, — я не испытывал к нему и малейшей неприязни, и подумал, что может Натали проявляла к нему такое внимание и так ухаживала не оттого, что он ей нравился, а потому, что на него свалилась беда, всего лишь из сострадания.

Впрочем, Натали была уже далеко, она меня не волновала и, более того, даже не интересовала. Только теперь я осмыслил, что означала фраза, сказанная Гурамом Вахтанговичем мне напоследок и которую я запомнил на всю жизнь и впоследствии в минуты разочарований многажды говорил самому себе: «Все-таки самый хороший человек — шашлык и кружка пива!»

40. Галина Васильевна Егорова

За то, чтобы далекое стало близким!

Мы шли вдоль неширокой полосы асфальта по усыпанной гравием аккуратной дорожке мимо стоявших по обеим сторонам в густой зелени двухэтажных коттеджей с островерхими черепичными крышами. В палисадниках виднелись в полутьме трофейные легковые машины, на которых братья-офицеры приехали к знакомым госпитальным женщинам и девушкам. Многие окна светились и были открыты, и оттуда, из-за легких кисейных или тюлевых занавесей, доносились русская речь, оживленные голоса, звуки патефонной музыки, крики, пение и смех; в двух домах играли на аккордеонах. Редкие оставшиеся здесь местные жители, очевидно, спали или, затаясь, молчали — во всяком случае, немецкой речи нигде не было слышно.

Третья послевоенная суббота этого сумасшедше-буйного победного мая была на исходе. После четырех нечеловечески тяжких лет войны славяне-победители тут, посреди Европы, радовались жизни, веселились, пили, танцевали, влюблялись… Ну а я-то что здесь делал? Для чего, зачем сюда приехал? Что со мной происходило?

В этот вечер я жил выполнением двух конкретных ближних задач — днем рождения Аделины и знакомством с Натали. Все это было теперь позади, нескладное и обидное, напрасные хлопоты, настолько напрасные — даже не хотелось вспоминать. Но сейчас-то куда и зачем я шел?.. Даже если Галина Васильевна действительно была чемпионкой или рекордсменкой страны, а может, и всего мира по толканию ядра, я-то к ней какое имел отношение? Куда и зачем я шел с этой странной и необычной, изрядно подвыпившей женщиной, годившейся мне по возрасту почти в матери?.. Что между нами могло быть общего?..

Наверно, в эти минуты я понимал несуразность происходящего, во всяком случае, чувствовал себя неуютно и никчемно. Впрочем, оставаться на дне рождения Аделины я дольше не мог — обида переполняла меня. Арнаутов же должен был освободиться от преферанса лишь после полуночи, быть может, уже на рассвете, и потому мне требовалось как-то прокантоваться и пробыть в Левендорфе, где я больше никого не знал, еще три-четыре, а то и пять или даже шесть часов.

Она привела меня к одному из коттеджей на правой стороне улицы и, открыв калитку, пропустила вперед. Большой дом, в отличие от соседних, казался пустым — или в нем уже спали, во всяком случае, ни в одном окне света не было. Поднявшись по ступеням крыльца, мы зашли в темный коридор или холл, где пахло жареным, пахло кухней, коммунальной квартирой или общежитием — совсем как в России. Не зажигая света, она ощупью открыла ключом дверь справа от входа, распахнула ее и, полуобняв сзади мою спину, подтолкнула меня вперед, внутрь и, войдя следом, щелкнула выключателем.

В большой комнате было чисто, просторно и прохладно, припахивало немецкой парфюмерией — одеколоном или туалетной водой. Над круглым, застеленным узорчатой скатертью столом спускалась лампа под голубым абажуром. У стены напротив окна стояла широкая немецкая кровать, затянутая белым, без единой складки покрывалом, на две большие взбитые подушки в изголовье была накинута кисея.

На высокой спинке одного из стульев помещались аккуратно сложенные длинные темно-синие спортивные шаровары и красная футболка — точно такого же цвета футболки и майки имела и, приезжая до войны с Дальнего Востока в отпуск к бабушке в деревню, носила моя мать. На полу в левом углу я увидел три пары гантелей разного веса, над ними на стене висели два эспандера.

— Садись, — сказала Галина Васильевна, задернув темные тяжелые портьеры у окна, потом заперла ключом дверь и обернула ко мне загорелое оживленное лицо. — Выпить хочешь?

— Нет… — переминаясь с ноги на ногу, отказался я. — Спасибо.

— А я выпью… С твоего разрешения. Для смелости, — улыбаясь, пояснила она и, сняв с меня фуражку, повесила ее на олений рог, торчавший вправо от двери. — Садись! И чувствуй себя как дома.

Я сел, куда она указала — к столу. И сразу на стене против входа увидел большую фотографию, точнее, вставленную под стекло обложку журнала «Огонек»: на переднем плане, посреди огромного, залитого солнцем стадиона, в майке и широких трусах дюжая спортсменка со смеющимся, счастливым лицом — Галина Васильевна! — а в отдалении за ее спиной, на трибунах, тысячи зрителей.

Нет, я не ошибся и не напутал, а Володька в том мимолетном разговоре ничуть не преувеличил, — она действительно была прославленной спортивной знаменитостью, иначе ее фотографию не поместили бы на обложку журнала «Огонек». Я знал, что это означало: зимой, после гибели моего предшественника старшего лейтенанта Курихина, мне досталась наклеенная на фанерку обложка одного из прошлогодних номеров «Огонька» с портретом товарища Сталина в маршальской форме.

Я понимал, что такой чести удостаиваются только люди великие и знаменитые. Уважение к Галине Васильевне переполняло меня, и чувствовал я себя весьма стесненно — мне еще ни разу в жизни не доводилось встречаться со столь значительным, выдающимся человеком, а тем более общаться вот так запросто, накоротке.

Меж тем она достала из резного черного шкафчика и расставила на скатерти наполненный прозрачной жидкостью пузатый аптекарский флакон с притертой стеклянной пробкой, стакан и две рюмки, тарелку с несколькими крупными редисками и двумя огурцами, очевидно малосольными, небольшую плетеную хлебницу с толстой горбушкой и ровно нарезанными ломтиками черного хлеба и позолоченное блюдце с печеньем из офицерского дополнительного пайка и ватрушкой, должно быть госпитальной выпечки — такие ватрушки давали нам в госпитале в Костроме. Она выпила, задохнулась, затрясла головой, лицо ее зарозовело, зрачки расширились, глаза потемнели и замерцали.

— Вот и все угощенье, — низким грудным голосом огорченно заметила она. — Я не ждала… и не гадала, что ты окажешься у меня в гостях… Может, тебе сделать кофе?