Жизнь моя за песню продана — страница 44 из 51

Одна ночь(Из воспоминаний о С. Есенине)

Умер крупнейший поэт.

Умер человек, о котором давно, когда только лишь начинался литературный путь его, еще в 1915–1916 годах А. А. Блок говорил П. П. Неведомскому:

– Если хотите увидать подлинного поэта, заходите завтра вечером ко мне. У меня будет читать стихи Сергей Есенин.

Крупные люди должны быть сохранены для истории не только в своем творчестве, но и в своей обыденности, в своей личной жизни.

Это обязывает людей, знавших покойного, закрепить на бумаге все, что сохраняется о нем характерного в их памяти, что они считают важным и находят нужным рассказать. Но к воспоминаниям личных знакомых покойного, конечно, нельзя предъявлять тех же требований, какие мы предъявляем к биографу.

Воспоминания над только что засыпанной могилой, еще вчера нежданной, еще волнующей болезненно собой, еще не осознанной, как нечто обычное, непреложное в мире, – воспоминания о человеке, которого еще так трудно представить себе и так больно называть покойником, вряд ли могут быть вполне бесстрастны.

Вряд ли они могут быть вполне объективны, свободны от чисто индивидуальных, даже, может быть, и ошибочных иногда толкований тех или иных фактов, тех или иных слов, переживаний покойного, хотя сами факты и самые слова будут рассказаны безусловно точно.

Еще все это не успело стать прошлым, еще все слишком близко и слишком звучит в нас. Еще не стушевались отдельные моменты и слишком резко выделяются в памяти. Еще непреоборимо чувство, всегда мешающее мысли отграничить главное от случайного, общее от личного, непосредственное и истинное – от искусственного, нарочитого, – часто самую жизнь от позы и маски.

И сказать нужно:

Это – мой рассказ о Есенине. Это мною пережито вместе с Сергеем. Это мне представляется вот в таком именно свете, для меня звучит так, – и никого это ни к чему не обязывает, никому не предлагается как исследование, как единственно возможное, единственно допустимое понимание рассказанных мною фактов.

И еще: даже и полноты от моего рассказа ждать не нужно. Это – не все, что я знаю о Есенине, не все, что я слышал от него.

Это – то, что я считаю не лишним рассказать, что мне лично кажется характерным для него и что в то же время не нарушает требований этики по отношению к живым, так или иначе соприкасавшимся с покойным.

Я не буду последователен хронологически.

Я расскажу только о нескольких часах жизни Есенина, об одной только ночи, а других дней, других встреч коснусь лишь мимоходом, попутно, – поскольку они ассоциируются для меня с пережитым в эту ночь.

Это была моя последняя встреча с Есениным.

Это было в ночь с 22 на 23 декабря 1925 г., – в последнюю ночь, проведенную Есениным в Москве.

В клубе «Дома Герцена» сошлись мы часов около одиннадцати, – Есенин, С. А. Поляков, К. А. Свирский (сын) и я.

Есенин нервничал, как нервничал всегда, когда много пил, – а он единственный из нас в этот день пил много, пил еще днем, там же в клубе.

Днем он шумел, затевал скандал, со многими ссорился, назвал одного из писателей «продажной душой», других – иными, не менее резкими словами.

Его тогда усмирили с трудом и увели из клуба.

Кто уводил его, не знаю: днем я в клубе не был.

Часов в одиннадцать, выспавшись, Есенин появился опять и опять пил вино, расплескивая его из бокала сильно дрожавшей рукой.

Помнил он все, что делал днем.

И как будто оправдываясь, как будто извиняясь, говорил С. А. Полякову, бывшему в тот день дежурным старшиной по клубу:

– Ведь я же не виноват. Ведь они же меня нарочно на скандал вызывают, травят, ножку всегда подставить стараются. Завидуют они мне, и из зависти все это.

Пил, волновался заметней:

– Меня выводить из клуба? Меня назвать хулиганом? Да ведь они все – мразь и подметки моей, ногтя моего не стоят, а тоже мнят о себе… Сволочи!.. Я писатель. Я большой поэт, а они кто? Что они написали? Что своего создали? Строчками моими живут! Кровью моей живут, и меня же осуждают.

Пил и расплескивал вино. Чокался громко, чуть не опрокидывая другие бокалы.

Говорил об этом – об обидах своих – долго и многословно, с болью, с надрывом.

Но это не были пьяные жалобы. Чувствовалось в каждом слове давно наболевшее, давно рвавшееся быть высказанным, подолгу сдерживаемое в себе самом и наконец прорывавшееся скандалом.

И прав был Есенин.

Завидовали ему многие, ругали многие, смаковали каждый его скандал, каждый его срыв, каждое его несчастье.

Наружно вежливы, даже ласковы бывали с ним. За спиной клеветали.

Есенин умел это чувствовать внутренним каким-то чутьем, умел прекрасно отличать друзей от «друзей», но бывал с ними любезен и вежлив, пока не срывался, пока не задевало его что-нибудь уж очень сильно.

Тогда он учинял скандал. Тогда он крепко ругался, высказывал правду в глаза, – и долго после не мог успокоиться.

Так было и в этот раз.

О ком шла речь – говорить не стоит сейчас.

А через пять дней гроб Есенина несли и похоронами руководили «ближайшие друзья» поэта.

Так было написано в газетах…

И это звучало дико для тех, кто знал близко Есенина и его друзей.

В ту ночь Сергей нервничал вообще больше, чем обычно, но иногда вдруг весь закипал, иногда вдруг его передергивало, и слова вырывались криком.

Это – когда вдруг вспоминал о Ширяевце.

– Ведь разве так делают? Разве можно так относиться к умершему поэту? И к большому, к истинному поэту! Вы посмотрели бы, что сделали с могилой Ширяевца. Нет ее! По ней ходят, топчут ее. На ней решетки даже нет. Я поехал туда и плакал там навзрыд, как маленький плакал. Ведь все там лежать будем – около Неверова и Ширяевца! Ведь скоро, может быть, будем, – а там даже и решетки нет. Значит, подох – и черт с тобой! Значит, так-то и наши могилы будут? Я даже звонил после в ГПУ, чтобы оно обратило внимание на это безобразие. Мне обещали.

Просил несколько раз С. А. Полякова:

– И скажите вы, Сергей Александрович, им – этой комиссии ширяевской, – скажите Львову-Рогачевскому и Клычкову, что горло им перегрызу за ширяевскую могилу. Я завтра еду в Ленинград. Я сам их не увижу. А вы скажите.

Поляков пытался успокоить Есенина:

– Сергей Александрович, да ведь денег наверное нет у комиссии.

Есенин нервничал еще больше.

– Как денег нет? В Госиздате лежат ширяевские три тысячи, которые комиссия в любой момент может получить. Я говорил им. Я говорил Клычкову.

Потом спокойнее:

– Да, наконец, я дам денег. Своих денег дам. Слава Богу, я теперь не нуждаюсь. Меня государство обеспечило. Мне Госиздат хорошо заплатил за собрание моих сочинений. Скажите вы им, что я дам денег, только чтоб ширяевская могила была, как могила, а не как черт знает что. Ведь все там лежать будем.

Разговор переходил на другие темы, в нем принимали участие даже и посторонние нам – какие-то молодые поэты, сидевшие за соседним столиком и все время подходившие к нашему – то познакомиться с Есениным, то со всякими вопросами к нему, то с просьбами, чтобы он читал стихи.

Иногда мы с С. А. Поляковым отклонялись от общей темы и говорили между собой о чем-то своем.

Есенин тогда разговаривал с К. А. Свирским или с компанией молодых поэтов.

Говорили о многом, причем менял темы разговора именно Есенин. – Видимо ему трудно было сосредоточиться на чем-нибудь одном. – Но к рассказу о могиле Ширяевца он возвращался несколько раз, и возвращаясь, нервничал до крика, передергивался мучительно.

Есенин читал свои стихи.

Прочитал всего «Черного человека». Прочитал прекрасно, как редко удавалось читать даже ему.

Это было подлинное вдохновение.

Потом вдруг вспомнил:

– Евгений, читай теперь ты. Ты говорил, что у тебя есть стихи, посвященные мне. Читай!

Я говорил ему о своих стихах дня два назад, встретившись с ним в автобусе. Тогда же я ему не смог их прочитать, потому что мы уже подъезжали к Воздвиженке. Мне нужно было в Кремлевскую больницу к больному тогда Ивану Рукавишникову. Об этом теперь вспомнил Есенин.

Я прочитал стихи, написанные 17-го декабря там же, в клубе «Дома Герцена», куда Сахаров притащил каких-то гармонистов.

Стихи эти начинаются так:

«Эх, гульбище пьяное,

Сверканный пляс монист.

Улыбки обезъяньи

Немого гармониста».

Там есть место:

«Эх, если бы Есенина

В разгул занесло»…

И кончаются они строфой:

«Все минет, все сгинет,

Все в памяти истлеет,

И медленно остынет,

Качаясь в петле»…

Есенин слушал очень внимательно. Он нервничал, дергался. Потом оперся подбородком на руки и уставился на меня пристально.

И вдруг закричал, когда я кончил читать.

– А, вот как Сокол пишет. Значит, ему больно, если он так пишет. А ведь вам никому не больно. Вам никогда не бывает больно. Вы не умеете, вы боитесь чувствовать боль.

И долго еще говорил Есенин о том, что стихи имеет право писать только тот, кому больно, кто умеет чувствовать боль, о том, что истинным поэтом человек становится только в те минуты, когда ему больно.

Есенин опять начал читать стихи сам и читал долго – все остальное до ухода время, с небольшими перерывами. Читал он последние стихи, читал самые ранние, всем хорошо знакомые.

Подбор прочитанных стихов был жуткий: смерть, тоска, боль.

Только об этом и читал.

Как-то тяжело под конец стало.

Передавалось есенинское настроение и мне, и, кажется, С. А. Полякову.

Как-то давил постоянный возврат разговора к могиле Ширяевца, «где все мы лежать будем».

Но предчувствия того, что случилось через пять дней после этой ночи, ни у кого из нас не было.

К. А. Свирский уверяет, что будто Есенин, после того как я прочитал свои стихи, говорил что-то о петле, о повешении, – но ни я, ни С. А. Поляков этого не слыхали, – может быть, мы разговаривали в это время между собой.