Жизнь на кончике скальпеля. Истории нейрохирурга о непростых решениях, потерях и надежде — страница 18 из 32

Что я должен был делать? Что я мог сделать? Я был всего лишь нейрохирургом-практикантом, 29-летним парнем, начинающим работать в этой профессии и вкалывавшим по 120 часов в неделю. Я был женат, и у меня было два маленьких сына — одному год, другому четыре. Профессор был нашим боссом, и всех нас учили верить профессору. Быть паинькой. Среди нейрохирургов есть присказка: «Только настоящий мужик может так долго быть мальчиком». Он был профессором. Он обладал абсолютной властью. Незадолго до этого он в назидание всем уволил хирурга, у которого была беременная жена. Уволил без предупреждения. Через семь лет оценка и мнение профессора (и только его) решат мою судьбу. От него зависело, стану ли я практикующим хирургом. Спорить с ним во время операции значило напрашиваться на увольнение.

А что, если это была не артерия Гюбнера? Что, если я ошибался? Вдруг это была другая, безобидная артерия, которую можно спокойно перерезать? Мне очень хотелось, чтобы я оказался неправ. Я хотел, чтобы профессор был прав. От этого все то, что произошло чуть позже, стало бы гораздо проще. Но я знал, что мы оба смотрим через микроскоп на артерию Гюбнера. И знал, что, остановив профессора, рискую потерять работу.

Решаться надо было быстро, потому что ножницы профессора приближались к артерии. Если я ничего не предприму, жизнь пациентки пойдет под откос. Ошибку спишут, а катастрофу объяснят «индивидуальными особенностями анатомии» и «болезнью пациента». Именно такими туманными фразами оперировали на еженедельной встрече по вопросам неудачных исходов и смертности. Профессор встретится с пациенткой и членами ее семьи. Его звание и положение станут его индульгенцией. Я продолжу работать в отделении, и моя карьера не пострадает.

Если я попытаюсь его остановить, то, скорее всего, о карьере нейрохирурга можно забыть. Вероятно, профессор просто вышвырнет меня из профессии. Мне придется переквалифицироваться на терапевта, стать анестезиологом или уйти в отделение неотложной скорой помощи. Эти специальности казались мне менее интересными, менее важными и менее сложными. Мне нравилась нейрохирургия. Мне нравилась опасность, связанная с этой областью. Меня привлекало то, что работа нейрохирургом требовала от меня максимального внимания и высшего мастерства. Я начал учиться в общей хирургии и думал, что стану кардиохирургом. Но перешел на нейрохирургию после того, как профессор выгнал человека, у которого были одни из самых высоких баллов во всей стране. Меня взяли в эту программу в качестве замены. Однако, оказавшись в нейрохирургии, я об этом не пожалел.

В голове одновременно крутились десятки мыслей, а в это время ножницы уже были занесены над артерией Гюбнера, и тут все мысли исчезли и осталась только одна: «К черту!» Оба варианта — делать что-то или ничего не делать — были ужасными, но я не смог бы простить себе, если бы он разрушил жизнь этой женщины. Хорошо, я решил остановить профессора, но как это сделать? Я подумал о том, что мне надо оторвать глаза от микроскопа и рукой перехватить его руку. Но времени на это не было. В последнюю секунду я блокировал ножницы металлической трубочкой отсоса, которую держал в левой руке. Я почувствовал, как лезвия ножниц сомкнулись вокруг трубочки, и потом ощутил мягкие вибрации, словно поймал маленькую рыбу. Профессор понимал, что запутался, временно потерял ориентацию, а я предотвратил катастрофическую ошибку. Однако он не привык к тому, чтобы с ним кто-нибудь спорил. Я почувствовал, что очень близок к тому, чтобы распрощаться со своим светлым будущим.

«Ты закончил», — сказал профессор. Я не очень хорошо представлял, что это значило. Все возможные варианты были безрадостными. Что закончил? Операцию? Год практики? С нейрохирургией? Работу в американских больницах? Профессор был влиятельным человеком, и у меня имелось серьезное подозрение, что он меня не пощадит.

Никто из присутствовавших в операционной не видел того, что произошло под микроскопом. Никто не мог выступить на моей стороне в качестве свидетеля. Все случилось исключительно между нами. Мы с профессором оторвали глаза от окуляров и переглянулись. Хотя его лицо ничего не выражало, в его глазах я прочитал презрение.

«Закончи операцию», — приказал мне профессор. Я снова приступил к работе, стараясь концентрироваться на том, что делаю, и не думать о будущем. Профессор наблюдал.

Я накладывал последние швы, а профессор, перед тем как уйти из операционной, бросил: «Можешь не проводить послеоперационный обход». Этот обход включал в себя не только контроль состояния пациентов после операции, но и встречи с их родными. Многие хирурги очень не любят проводить послеоперационные обходы. Профессор был старшим хирургом в больнице, в которой проходили практику начинающие врачи. Именно они обычно и проводили обход, следили за послеоперационным уходом, делали записи в медицинских картах и занимались выпиской пациентов. Профессор приказал мне всем этим не заниматься, что с первого взгляда могло показаться крайне необычным. Однако причина была проста: профессор хотел контролировать нарратив как для пациентки и ее родственников, так и для самого меня.

Час спустя, как обычно, профессор завершил работу, снял халат и перчатки и принялся диктовать по телефону детали операции для занесения в медицинскую карту пациента и выставления счетов. Как и все хирурги, он диктовал так, словно строчил из пулемета, и напоминал торгующего скотом техасского аукционера, только с нью-йоркским акцентом. В конце своей речи он произнес: «Я провел операцию от начала до конца». Это была, конечно, ложь, но весьма распространенная среди старших хирургов и профессоров, благодаря которой они получали бо́льшую часть оплаты за операцию. «От начала и до конца» значит, что ты проделал операцию собственноручно от первого разреза до последнего шва. В больницах при медицинских вузах, в которых практикуются молодые хирурги, профессора очень редко проводили операцию от начала до конца. На самом деле львиную долю работы брали на себя молодые хирурги-практиканты.

Когда я начинал практику, меня крайне удивляло то, что некоторые хирурги оказались довольно некомпетентными. Учитывая гигантский прогресс в хирургии, я ожидал, что элита этой профессии будет более подкованной в техническом смысле. Но моя наивность, вошедшая в конфликт с реальностью, протянула недолго. Хирурги, с которыми я встретился, оказались самыми обычными людьми. Степень профессионализма у них тоже была очень разная и нередко не имела никакого отношения к интеллекту. Если хирург совершает ошибку, что случается гораздо чаще, чем хотелось бы, он предстает перед комиссией по неудачным исходам и смертности, в состав которой входят только хирурги.

Я остановил старшего хирурга и избежал объяснений, которые мне пришлось бы делать перед комиссией. Мне не пришлось стоять перед коллегами и объяснять, как я умудрился перерезать у пациентки артерию Гюбнера. Тем не менее факт того, что я предотвратил катастрофу, поставил под угрозу всю мою карьеру. Профессор был человеком влиятельным. Я задел его самолюбие, посмев ослушаться во время операции. Я знал, что поставил себя в сложную ситуацию, и он сам это прекрасно понимал. Но на самом деле он еще со мной не закончил. Позднее профессор устроил мне совершенно неожиданное испытание.

Однако к тому моменту моей жизни я уже прекрасно знал, что такое опасность. Десятью годами ранее, когда я был еще подростком, я столкнулся с враждебным отношением соседа, переходящим в рукоприкладство. Этот опыт закалил меня и помог пережить столкновение с профессором.

Я жил в районе с небольшими L-образными домами, которые представляли собой странные зеркальные отражения друг друга — одинаковые, но, так сказать, хиральные, как наши руки, на которые невозможно надеть одну и ту же перчатку. Дома стояли так близко, что расстояние между входными дверями составляло не более десяти шагов, поэтому контакта с соседями было не избежать. В соседнем доме жила женщина с тремя сыновьями. Младший — Ларри — был ближе всех ко мне по возрасту, но все равно на десять лет старше.

Когда я был совсем пацаном, мать Ларри платила мне пять долларов за то, чтобы я газонокосилкой убирал траву на их участке, и доллар за то, чтобы я донес ее покупки из магазина. В то время для меня это были большие деньги. Я никогда не просил, чтобы она мне платила. Но она настаивала и давала деньги. Возможно, ей было непросто одной воспитывать трех сыновей, но внешне это никак не проявлялось. Она всегда очень хорошо и заботливо ко мне относилась, и от этого все произошедшее позднее с ее сыном мне было вдвойне неприятно. Однако мои столкновения с Ларри произошли после ее смерти.

Еще до моего поступления в Беркли Ларри попал под влияние уличной философии «униженных и оскорбленных», недовольного большинства, лишенного его «законного» господства. «Если они говорят „власть черных“, то почему мы не можем говорить „гордость белых“?» — вот какими вопросами он стал задаваться. Он еще не сделал следующий судьбоносный шаг и не говорил о «власти белых». Еще нет.

Бросив колледж, я вернулся в родительский дом. Ларри все еще жил по соседству, а его мать незадолго до этого умерла от рака. Ларри уволили с работы, и его мировоззрение сильно изменилось. Он чувствовал себя обделенным, теряющим привилегии представителя среднего класса. Я же был еще подростком, но мог понять причины его недовольства и в принципе относился к его проблемам с сочувствием. Ларри потерял работу, и ему казалось, это произошло из-за того, что мигранты готовы работать за меньшие деньги. Потом Ларри стал еще острее ощущать свою принадлежность к белой расе, а я в его глазах стал частью вражеского племени.

Он чувствовал, что лишен привилегий, которые, по его мнению, принадлежали ему по праву. Он выпускал пар, постоянно качаясь в своем гараже. Потом он стал употреблять стероиды, и у него начались приступы агрессии, которые иногда являются побочным эффектом использования этих препаратов. В тот год, когда я вернулся в родительский дом, на дальней стене его гаража появился нацистский флаг со свастикой. Флаг был вроде не на виду, но присутствовал, словно символ его новых идеалов.