Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном — страница 49 из 87

ходии, так свойственной еврейству восточноевропейского пошиба. Правда, то, как он смаковал анекдоты, было мне не по вкусу, но у кого из нас, индивидуалистов и себялюбцев, не было свойств, которые не раздражали бы окружающих? Каждый из нас напяливал на себя кокетливую маску, к которой со временем привыкал и с которой срастался.

Из числа поэтов постарше, признанных, следует особенно отметить Волошина, о котором я уже говорил. Весь в делах и новостях, новейшие из которых привозил из Парижа, он являлся неподкупнейшим другом чистого искусства. Стихи он писал мастерски, хотя так и не обрел определенного — собственного — стиля. Для историка искусства Маковского он был особенно ценен, потому как водил дружбу с французскими живописцами — новейшими среди новых. Он выглядел, так сказать, посланником Франции лри дворе бога Аполлона.

Гениальный Хлебников также искал с нами контактов.

Он, со своей погруженностью в корневища русского слова, был, по сути, нам близок, ибо и для нас звучал девиз: в начале было слово, и нам было близко то, что апостол Павел написал коринфянам: «Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу» [7] — слова, которые можно поставить эпиграфом ко всему символизму, но которые отвечают стремлениям и Хлебникова.

Он держался нас с Кузминым, мы для него были старыми знакомыми. С Гумилевым у них не было понимания, возможно, мешали политические аспекты, ибо он стоял на левых позициях и, должно быть, уже годы назад имел столкновения с политической полицией. Хлебников искал любой возможности побыть со мной, мы несколько раз ходили обедать с ним, после чего читали друг другу свои творения. Он восхищался моими стихами, но, видимо, недостаточно знал немецкий, чтобы замечать их недостатки.

Я сожалею, что его сближение с нами было столь кратковременно: взаимное самомнение вставало непреодолимой стеной между ним и моими друзьями. Казавшийся таким смиренным и тихим Хлебников был на самом деле прямо- таки одержим жгучим духовным высокомерием. Я сожалею об этом, но отдаю себе отчет в том, что собственный путь через несколько лет все равно увел бы его от нас.

А ведь поэзия Хлебникова, которая в своем поиске доходит до самых корней слова и творит на их основе новое словесное богатство, была бы так уместна в «Академии стиха», возникшей при «Аполлоне» и заседавшей в помещениях журнала.

При деятельном участии Анненского и Вячеслава Иванова было основано Общество ревнителей русского слова. Блок также входил в его предводители, но ядро составляли поэты нашего кружка. Мне дозволялось в качестве гостя присутствовать на заседаниях общества, где проходили чтения и обсуждения новых стихов, подвергавшихся хвале или хуле. Когда Блок, вернувшись из летнего путешествия, прочитал здесь свои почти классические итальянские стихи, то после обстоятельных и в целом хвалебных выступлений Вячеслава Иванова, Маковского и Пяста пришлось и мне внести свой вклад — чтением по памяти венецианских сонетов Платена, которые тут же были сопоставлены со стихами Блока. Иванов припомнил итальянские вирши Китса и Шелли — короче говоря, здесь вершился по- истине вселенский поэтический суд, всех ставивший по своим местам. Как раз на таком форуме особенно пригодилась бы играющая мудрость Хлебникова. (То же самое относится и к поэзии юной Марины Цветаевой, также проникающей в самое сердце слов; но тогда о ней еще не было слышно.)

Не всех друзей, о которых здесь речь, я встретил в первый же свой день вышеуказанного пребывания в Петербурге, но именно первый день стал определяющим на долгие годы.

На другой день я собрался выполнить свой долг — посетить великого князя Константина. Я делал это с тяжелым сердцем, ибо понимал, что между уровнем его поэзии и поэзии моих друзей лежит пропасть. Великий князь, как я уже говорил, не был дилетантом, но он был тяготеющим к классицизму эпигоном великих предшественников, прежде всего Фета и Майкова.

Так как Константин Константинович был шефом кадетских училищ России, то я уже в день прибытия позвонил в соответствующее управление и справился о его приемных часах. В половине десятого, за полчаса до начала приема, я уже был на месте — к ужасу военных — в гражданском наряде.

По какой надобности? По литературной.

Украшенный орденом офицер приблизился ко мне важным шагом: «По какой литературной надобности?»

Я попытался объяснить ему, о чем идет речь. Он, сделав значительное лицо, пошептался с другим офицером, видимо, рангом повыше. Оба впились в меня изучающим взглядом, потом пожали плечами. Старая история: офицеры не любят поэтов. А ведь Эвальд фон Клейст и Лермонтов были офицерами.

Великий князь появился ровно в десять, что было заметно по всеобщему оживлению. Однако я был принят только через полчаса после начала приема.

Необыкновенно тонкий, не менее метра девяносто сантиметров высоты господин приподнялся, когда я вошел в довольно просто обставленную комнату. Вытянутое тело, заключенное в униформу, отнюдь не отутюженную, венчала небольшая породистая голова. Бесцветно русые, не слишком густые волосы, русая бородка, проницательные серые глаза, слегка мизантропическая складка вокруг тонких губ; узкие, очень длинные и нервные кисти рук.

Он заговорил со мной по-русски, и не подумав изобразить улыбку:

Что вам угодно?

У меня язык застрял в горле. Я ведь отправил ему письмо. Заикаясь от волнения, пролепетал, что меня уверили, будто меня ожидают для собеседования.

Так, так. И что же? — Сухо, холодно.

Поэтому я прибыл в Петербург, и вот я здесь.

Он вгляделся в меня внимательнее:

Вы находитесь в расположении шефа кадетских училищ России. Вам, должно быть, не ведомо, что у поэта К. Р. в Петербурге есть частная квартира. Ваша надобность не имеет никакого отношения к этому помещению. Может быть, вы соблаговолите пожаловать завтра утром ко мне на квартиру? До свидания!

Что-то вроде тени улыбки промелькнуло у его губ. Он протянул мне руку и заключил с неожиданной насмешкой:

Буде вам не ведом мой адрес, справьтесь на улице у любого. Лучше всего, запишите. Ведь поэты так рассеянны.

Он кивнул. Аудиенция была закончена. Офицеры за дверью вздохнули, кажется, с облегчением, снова увидев меня так быстро. Не говоря ни слова, я надел пальто и вышел.

Что это было? Раздражение, гнев, немилость или что? Он откровенным образом меня выгнал. Хотя завтра утром я должен пожаловать к нему «на квартиру».

Квартира! Так он назвал свой знаменитый Мраморный дворец, одно из самых красивых и дорогих зданий Петербурга.

На следующее утро я был в Мраморном дворце, который стоит непосредственно за Зимним дворцом. Добродушно улыбчивый старый лакей в неприметной серой ливрее провел меня в высокий светлый зал на втором этаже, где из-за маленького письменного стола поднялся вчерашний строгий и длинный, как каланча, великий князь — на сей раз он был в другой, расстегнутой униформе. Он улыбался:

Наконец-то вы отыскали мою хижину. Было так трудно?

Я подхватил его тон:

Вас нет в телефонной книге, Ваше Императорское Высочество!.

Вот видите, как нами, Романовыми, пренебрегают.

Он взял портсигар со стола и предложил мне папироску.

Я сунул руку в карман жилетки, чтобы вынуть оттуда нечто совершенно новое — бензиновую зажигалку. Когда я приблизился с нею к великому князю и пламя вспыхнуло, он, не на шутку испугавшись, отпрянул. В первую секунду он, верно, подумал, что это какая-то новомодная бомба; но он тут же совладал с собою, прикурил и позволил мне показать ему зажигалку. Ибо он такой штуки еще не видел.

А потом он с улыбкой спросил:

Так какого же дьявола вы явились вчера в управление? Я терпеть не могу, когда моим офицерам напоминают о поэте К. Р.

Я выразил понимание, но заметил, что ведь и он сам носит униформу.

А что нам остается? Мой племянник тоже всегда носит униформу.

Тут я не сразу понял, что он имеет в виду, и растерянно посмотрел на него. Он от души рассмеялся. И тогда только я сообразил, что под «племянником» он разумеет не кого иного, как Его Величество государя императора всея Руси.

Было видно, что я кажусь ему странноватым. Моя визитка? Так и есть. Он спросил, все ли поэты в Германии расхаживают так торжественно, будто они директора гимназий. Раньше они были попроще. Или я боялся, что меня не пустят на порог в нормальном костюме? Или это господин куратор так распорядился?

Пришлось мне защищать Прущенко. Великий князь поинтересовался деталями наших отношений. Тут мне пришлось быть начеку, потому что такой чуткий человек, как он, мог легко распознать честолюбивые побуждения Прущенко. Чтобы отвлечь его от щекотливой темы, я попросил великого князя о позволении показать ему некоторые переводы его стихотворений.

А, так вы уже продвинулись в этом деле?

Он прочитал мои написанные от руки переводы, потом спросил, можно ли показать их его супруге. Когда он вернулся, лицо его сияло: супруге переводы понравились, об одном стихотворении она даже сказала, что оно так же превосходно, как оригинал. Она просила передать, не соглашусь ли я отведать с ними супа. Он взглянул на часы:

Или у вас другие планы?

У меня не было других планов…

Елизавета Маврикиевна, супруга великого князя, была немецкой принцессой из саксен-альтенбургского дома. Она запомнилась мне как все еще очень красивая сдержанная женщина, полная благородного достоинства. Со мной она говорила по-немецки. Немецкий язык великого князя был несколько картавый, петербургский.

Завтрак втроем был, очевидно, сымпровизирован, ибо вообще-то у них было, если не ошибаюсь, четверо сыновей и две дочери. Их старшая дочь Тамара сделалась впоследствии притчей во языцех из-за своего романа с князем Багратионом. Это семейство Романовых, по-видимому, сильно отличалось от всех других их родственников, за исключением царя и его детей. Здесь властвовала приветливая благожелательность, а не та высокомерная неприступность, которую так любили напускать на себя прочие великие князья этого дома.