Насколько религиозность может определять строй повседневной жизни, я тогда конечно же еще не догадывался. Хотя, разумеется, был прочитан «Фауст», досконально усвоен Новалис, была неслучайная дружба с глубокими русскими поэтами. Но религиозность представала все же больше с эстетической стороны, как почти театральная декорация, так сказать, задник, в который упирается «дивная жизнь». Инстинкт эстетической игры тем и довольствовался, не входя в глубину. Но не так уж в конце концов и важно, где приоткроется окошко — в формальной просодии, в диалектической метафизике, в наивном, бессознательном, музыкальном скольжении стиха или в так же интуитивно обретенных глубинах рифмы.
Мне должно было помочь слово. Преданность ему. Я с головой ушел в работу над словом, и это постоянное, упорное духовное усилие окупилось сполна. Невероятно, но через несколько недель я полностью исцелился, обрел себя.
Из Германии поступило роскошное издание «Спасенного Манфреда» — на плотной тряпичной бумаге в кожаном переплете оливкового цвета. Я отправился с ним в Петербург к великому князю. Куратор, привыкший к простоватым, сброшюрованным изданиям из России и Франции, был даже трогателен в своем восторге от этого кожаного чуда, коего я привез ему шесть экземпляров. Полагаю, он догадывался, насколько ценны эти книги для его будущей карьеры. И был, видимо, прав, ибо вскоре после того пошел на повышение — получил титул действительного тайного советника с обращением «ваше высокопревосходительство».
Великий князь тоже был доволен этим томиком и спрашивал, что будет в следующем. Вместо намеченного сборника стихов я предложил поэму «Мученик Себастьян». Маловато для книги, заметил поэт. Это ничего, возразил я, в наше время надо издавать книги потоньше, толстые отпугивают читателей.
Ему понравилось, что его произведения выйдут в издательстве с названием «Меркур Востока», которое должно было вскоре соединиться с одним из крупнейших немецких издательств, а еще больше понравилось то, что они выйдут в блистательной серии, представляющей великих русских классиков. Мы с ним с огромным наслаждением сразу же занялись составлением такой серии, из пятидесяти томов.
Потом я перевел разговор на предполагаемую мою карьеру старшего преподавателя и сказал, что в таком качестве я вряд ли смогу с полной отдачей заняться переводами русских классиков. Великий князь улыбнулся. Он так и думал, что план куратора придется мне не по вкусу. Однако я мог бы все же стать библиотекарем царя, если бы предъявил когда-нибудь такую импозантную серию.
И конечно же сбыт ее можно гарантировать, если обязать гимназии приобрести ее для своих библиотек. Для чего они в конце концов существуют, эти школьные библиотеки? Он полностью согласился со мною во мнении, что от меня будет больше толку, если я займусь столь важной культурной задачей — чем декламировать «Рыцаря То- генбурга» [10] юным шалопаям.
Могу ли я на него сослаться, когда буду говорить об этом с куратором?
Я должен был подробнее рассказать ему о Прущенко.
Услышав, что куратор и слышать не хочет о проекте издательства русских классиков, он наморщил лоб. Он ему напишет. Можно будет, пожалуй, подключить и Российскую академию наук. Он познакомит меня там кое с кем, например с профессором Шахматовым. Ведь везде есть стипендии и возможности привлечения средств на реализацию важных литературных начинаний. А что же может быть важнее!
А то наши набобы на танцовщиц тратят такие суммы! — слегка развеселился великий князь. — Но пока надо держаться Прущенко. Он тщеславен?
Князь задумался:
Так, так. Видимо, не прочь стать министром? Интересно получится: Пушкин распределяет министерские портфели. Что ж, посмотрим. Ничего не говорите ему о нашем разговоре, — он весело подмигнул мне, — но якобы невзначай намекните, да спохватитесь и, прижав палец к губам, скажите, что обещали молчать. Разбудите в нем любопытство.
Под конец великий князь подарил мне собственную книгу с посвящением.
В Петербурге все было в наилучшем порядке. «Аполлон» процветал. Зноско был того мнения, что если так пойдет и дальше, то годика через два можно будет обойтись без субсидий.
Статья Кузмина «О прекрасной ясности», весьма серьезная отповедь символизму в пользу нового направления, которое мы хотели назвать «кларизмом», должна была выйти в апрельском номере. Вначале мы даже собирались оформить ее в виде своеобразного манифеста и чуть ли не закона, подписанного всеми аполлоновцами. Но от этой затеи отказались по настоянию Кузмина, который не любил привлекать к себе внимание. Но мы с нетерпением ждали появления этой статьи, ибо то была наша первая попытка взорвать бастионы возомнившего себя классикой символизма, который норовил соскользнуть то в мистические туманы, то в игру ради игры.
А мы прокламировали жизнь, ясную жизнь! Остается, правда, вопросом, знал ли хоть один из нас эту самую «жизнь».
Кузмин, дружба с которым значила для меня все больше, хвалил мои планы переводить русскую классику. Он, как и все другие, понимал, чего я хочу. И никого из них не коробил тот факт, что великий князь Константин был всего лишь второстепенным поэтом. Зато он считался самым просвещенным и образованным князем из дома Романовых и о нем все отзывались с одобрением и благожелательностью.
В первых числах апреля я снова поехал домой.
Прущенко рассердился, узнав, что я разбил его к моему же благу разработанный план. Он покраснел и забарабанил пальцами по столику. «Вот и связывайся после этого с поэтами!» Я заверил его, что благодарен за его помощь, и ловко ввернул, что великий князь долго обсуждал со мною, как лучше использовать для государства такую выдающуюся личность, как он.
Рихард Демель со своей женой Идой (урожденной Кобленц).
Дворцовый ансамбль Цвингер в Дрездене.
Теодор Лессинг незадолго до своей гибели в августе 1933 года.
Теодор Лессинг с детьми.
Стефан Георге и Альберт Вервей. Рисунок Я. Торопа. 1902 г.
Графиня Франциска фон Ревентлов.
Стефан Георге. Начало 1900-х гг. Обложка книги Ст. Георге «Ковер жизни и песни сна и смерти». 1900 г.
Дом в Бингене, где родился Ст. Георге. Разрушен в декабре 1944 г.
М. В. Добужинский. Улица в Мюнхене. 1901 г.
Карловы врата у площади Штахус. Мюнхен. 1905 г.
Карлсплац (Штахус). Мюнхен. 1900-е гг.
Франц Блей. 1925 г
Эмиль Верхарн. Рисунок Т. Рисселъберга. 1906 г.
Вена. Кертнерштрассе. 1900-е гг.
Литературное кафе «Гринштайдл» неподалеку от «Хофбурга», зимней резиденции Габсбургов. Вена. Начало XX в.
Рудольф Шрёдер. Рудольф Борхардт.
А. Кудин. Дух бала.
Гуго фон Гофмансталь. 1920 г.
Обложка книги Г. фон Гофмансталя Артур Шницлер. «Маленькие драмы». 1906 г.
Вена. Городской театр.
Немецкий театр на Шуманштрассе. Берлин. 1900-е гг.
Улица в швейцарской деревне. 1912 г.
Франк Ведекинд. Макс Рейнхардт.
3. Е. Серебрякова. В горах. (Этюды Швейцарии.) 1914 г.
Отто Юлиус Бирбаум. «Гёте-календарь». Издание О. Ю. Бирбаума. 1910 г.
Улица Унтер-ден-Линден. Берлин. 1912 г.
Роберт Вальзер. Райнер Мария Рильке. Макс Брод.
Эрнст Барлах. Памятник павшим в Магдебургском соборе. 1929 г.
Министром народного просвещения был тогда некий румын. И это раздражало многих славных русаков. Прущенко тоже стал в разговоре со мной отзываться об этом господине Кассо с пренебрежением. Поскольку я не был в курсе политических интриг и веяний, то и не мог уловить смысла претензий, но слушал внимательно, а это было главное в таком деле. Кроме того, я воспользовался наставлениями князя насчет намеков, и это подействовало. Прущенко уже не сердился на меня за мой отказ. И никогда больше не повторял попыток сделать из меня учителя. Зато сделал меня своим доверенным лицом в вопросах политики.
Я отвоевал себе свободу творчества, но теперь должен был самому себе доказать, что я ее заслужил; должен был с неотступным упорством побороться со словом.
Работа поначалу отказывалась подвигаться, но я принудил себя каждый день после обеда садиться за письменный стол и писать, умоляя при этом своего ангела-хранителя получше хранить меня от соблазнов, ибо в кармане моем были деньги на веселые развлечения. Но я писал и писал, и через четыре недели монография моя о Стефане Георге была готова.
Я послал ее в Петербург, где ее должны были перевести, и год спустя, в третьем и четвертом номерах «Аполлона» за 1911 год, она появилась вместе с большой подборкой переводов поэзии Стефана Георге; позднее она вышла и как книга.
На немецком языке моя работа не была напечатана — и справедливо, как я полагаю. В России монографию хвалили, но я думаю, она была очень поверхностной, хотя, возможно, легко читалась и кого-то привела к Георге. По всей вероятности, я мог тогда оценить Георге только со стороны просодики, внешней экспрессии и не в состоянии был еще распознать, насколько монументальным было дело этого одиночки, высветившего своим христианским факелом ду-
Зак. 54537 ховный 'мятеж против бездуховного времени и сумевшего поднять наш язык с колен опошления восьмидесятых и опустошения девяностых годов. И, конечно, мне еще не дано было постичь внутренние, сокровенные мотивы этого великого поэта.
Но как бы там ни было, для меня эта работа явилась существенным этапом: впервые мне удалось довести до логического завершения достаточно пространный прозаический опус.
До этого я, не без влияния своих русских друзей, рассматривал прозу как что-то второстепенное, побочное по сравнению с поэзией. Но теперь и в Москве, и в Петербурге — Брюсов, Белый, Кузмин — обратились к поэтической прозе.
Несколько новелл я написал и раньше, а на рубеже 1906–1907 годов также и небольшой, в ето страниц, роман из современной жизни, в котором я на романтический лад изобразил и самого себя, назвав персонажа «господин Гюнтер». После эссе о Георге у меня появилась потребность доказать самому себе, что я могу писать и романы, разумеется, на злободневные темы, в которых были бы разрешены все проклятые вопросы современности.