Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном — страница 60 из 87

Правда, когда я познакомился с ней поздней осенью 1910 года в «Собаке», до этого было еще далеко.

Как-то в редакции меня позвали к телефону. Когда я вернулся, за моим столом сидел Гумилев со своей молодой женой. Она была очень худой, почти тощей, у нее было бледное, слегка смуглое лицо с носом ацтека, ярко алые, тонкие губы и слишком серьезные глаза, злато-зеленые, как мне тогда показалось; позднее я обозначил этот цвет иначе — как каменно-серый, цвет редкий, встречающийся только у темпераментных терьеров. Анна Андреевна носила узкое облегающее, черное сатиновое платье с глубоким вырезом. Длинные тонкие руки. Длинные кисти с острыми пальцами. Несколько великоватые ноги в лаковых туфлях. Парфюма немного, вокруг жгучих глаз голубые круги. Необъятная черная шаль покрывала ее тонкие детские плечи, да, собственно, и все тело. Без этой шали ее видели редко.

Сначала она все молчала. Позже говорила много — с легкой аффектацией, тихим, глуховатым голосом.

Красива? Нет, она не была красива, но привлекательна необычайно. Она завоевывала, не прилагая ни малейших усилий, как бы лениво; но всегда безошибочно чувствовала, какой производит эффект. Она любила окружать себя яркими блондинками, такими, как прелестная жена Судейкина Ольга, изящная актриса, с успехом игравшая на театре под фамилией Глебова, или жена Маковского, или супруга — а прежде падчерица — Вячеслава Иванова Вера.

Ее брак с Гумилевым не был счастлив. Одно время он, видимо, очень любил ее, безумствуя и ревнуя. Отчего однажды все кончилось, я не знаю, как и не знаю, любила ли она его. Может быть, она любила в нем поэта, ту очевидную поэтическую ауру, которая его окружала. Она обожала Пушкина, которого помнила наизусть, а из нашего творчества она выбрала только стихи Кузмина за их большую человеческую простоту.

В тот вечер, явившись вдруг вместе с Гумми у моего стола, она, отложив сигарету, церемонно протянула мне руку для поцелуя. Жест был так отточен, словно давно разучен. Глазами она указала на стул рядом с собой.

Вы должны рассказать мне о моем муже.

Я никогда ничего не рассказывал ей о Гумми, да она больше и не просила об этом.

Флиртовала ли она? Она утверждала, что да. Она часто влюблялась, но возможно, что влюблялась лишь в поэтический образ, который себе о нас составляла и который, вероятно, был совершенно неверен.

Точно так же, как у молодого Блока, окруженного друзьями и поклонниками, встречаем мы ламентации по поводу одиночества, мы находим такие жалобы и у Ахматовой.

В ее стихах тлеет уголь скрытой чувственности, о которой она пишет даже слишком часто. При всем том я полагаю, что она была, в сущности, натурой холодной и что там речь могла идти скорее о неутоленной духовной страсти. Но в ней таилась мощная сексуальность, которая соответствующим образом действовала на других.

Кто влюблялся в Ахматову, тот не мог замечать никого вокруг, кроме нее. А влюблены в нее были все молодые поэты и художники, но еще и бесчисленные поклонницы. Правда, влюбленность в то время была вещь приблизительная: о ней так много говорили, что начинали сами верить в нее. Предписывалось быть влюбленным, вот и влюблялись.

Но какое это имеет значение, если в результате получались такие прекрасные стихи?

Анна Ахматова чудесным и знаковым образом соответствовала духу эпохи, вкусы которой сама же во многом определяла.

Какой она была в душе, знают, вероятно, немногие. Я думаю — умиренной, самодостаточной, немного меланхоличной. С религиозными наклонностями, но без истинной веры. Ее религией была поэзия.

Голос у нее был негромкий, глубокий и, может быть, не вполне естественный, немного наигранный, но стоило ей открыть рот, как слушали только ее, одну ее, даже если она просто по-кошачьи играла словами.

В первые годы в ней еще держалось что-то от подростка, но это быстро прошло.

Когда в 1913 году она родила своего единственного сына Льва (Левушку), Гумилев два дня и две ночи шатался по кабакам и трактирам, много пил, бился в истерике и всех уверял, что его жена родила от другого. До сих пор неизвестно, кто был отцом. Левушка, ставший после тяжелейших испытаний известным историком, с годами все больше и больше походит на Гумилева, так что ни у кого не остается сомнений, что он сын поэта. Сама Анна Ахматова никогда не говорила об этом.

Она была и остается самой прославленной и любимой поэтессой нации. Однако она не сохранила верность своему поколению. Всех нас, помогших ей взойти на трон, который так ее красил, она по истечении времени наградила ненавистью или презрением. Об этом у меня скопилось немало заслуживающих доверия сообщений.

Но что в том, довольствуемся главным: она была, и мы должны быть благодарны за то, что она была и что из этой золушки сотворилась чудеснейшая легенда.

Глава IX

К январю 1911 года даже самые близорукие упрямцы вынуждены были признать: романтическая поэзия победила всюду в Европе. Великие лирики, а прежде всех Алджернон Чарлз Суинберн и Стефан Георге, Поль Верлен, Артюр Рембо и Габриэле д’Аннунцио, конституировали новые законы языка. Проза тоже претерпела изменения под воздействием таких лидеров, как Кнут Гамсун, Томас Манн, Станислав Пшибышевский, Антон Чехов и Анатоль Франс. Лишь одиночки предвидели падение барометра и предсказывали перемену погоды.

И европейская политическая конъюнктура мира, державшаяся уже сорок лет, обыкновенному наблюдателю — к каковым я отношу и себя самого — казалась незыблемой, в то время как более опытные политические метеорологи с тревогой наблюдали за Балканами и с сомнениями — за балканской политикой графа Эренталя.

В «Аполлоне» ничего этого не замечали. Мы были за мир, мы были европейцы. Да, мечта об объединенной Европе казалась нам такой близкой, почти осуществленной: искусство ведь уже стало наднациональным. Для него не существовало границ. Национальной узости мы не знали.

Однако государственные мужи о ней ведали. То, что министром народного просвещения в петербургском кабинете являлся румын, было камнем преткновения для Прущенко и прочих; куратор так и выискивал что-нибудь, чем он мог бы утереть нос противнику.

В первых числах января он по телефону вызвал меня в Ригу. В Берлине, сообщил он мне, затевается педагогическая выставка, которая наглядно покажет всем русским посетителям, насколько Запад прогрессивнее в вопросах образования и просвещения, чем министр в Петербурге. Очевидно, он полагал, что в Берлине выставят нечто, что он мог бы воткнуть как иголку в задницу ни о чем не догадывающемуся румыну. Царь как самодержец в таких случаях бывал крутенек: седобородые министры иной раз вмиг лишались своих мест.

Возможность подстроить министру Кассо такую подножку казалась ему важнее и интереснее, чем труды для великого князя. Почему, однако, Прущенко выбрал для поездки меня, мне осталось неведомо.

Однако такое задание пришлось мне кстати. Четыре года назад я отправился в Мюнхен, чтобы начать свою жизнь на Западе. Как славно тогда все началось и как жалко кончилось! Исходные обстоятельства теперь были иные. Несмотря на мои успехи в России, во мне тлел огонек тоски по утраченным возможностям в немецкоязычном ареале, раздуваемый перепиской с немецкими писателями и издателями.

Д-р Фольмёллер по моей просьбе заказал мне комнату в берлинском отеле. У большого отеля «Атлас» было то преимущество, что располагался он недалеко от вокзала на Фридрихштрассе, сразу за мостом через Шпрее. Под моим окном протекала река. Фридрихштрассе представляла собой сплошной поток транспорта — мост так и подрагивал от движения автомобилей, казалось даже, что заодно сотрясаются скопившиеся под ним суда. Со времени моего последнего пребывания лицо города очень изменилось.

Я приехал около восьми утра и так как не мог явиться в такое время к Фольмёллеру, то пошел прогуляться в сторону Унтер-ден-Линден. Однако на первом же перекрестке остановился как вкопанный: с другой стороны улицы, заломив котелок, настречу мне спешил Отто цу Гутенег! Поздороваться с ним? Исключено! Я пошел в другую сторону, но когда потом развернулся, он снова оказался передо мной. Видимо, искал нужный дом. Пришлось мне ретироваться в гостиницу: очень уж не хотелось с ним пересечься. Но если бы я знал, как он сожалеет о нашей старой ссоре, то, конечно, остановился бы.

Через год после меня Гутенег тоже покинул Мюнхен. Осел в Вене, сошелся там с какой-то молодой англичанкой, стал вести роскошный образ жизни, взяв на себя роль городского мецената. Как сын богатея мог позволить себе делать большие долги.

Фольмёллер, у которого была элегантная квартира на Парижской площади, жил, однако, по большей части в отеле «Адлон»; на сей раз он оказался в «Атласе», потому что там останавливались обычно летчики. Ибо Фольмёллер был большой спортсмен, который установил уже все немыслимые рекорды на автомобильных трассах, а теперь заинтересовался воздухоплаванием: его младший брат Ганс был летчиком и состоял на службе у фирмы «Румплер», которая базировалась в Иоганнистале, как и вся берлинская авиация. В 1911 году там как раз проходили испытания новой модели самолета, так прославившейся впоследствии «голубки».

За несколько лет до этого в «Листках для искусства» появилась стихотворная драма Карла Фольмёллера «Катарина из Арманьяка и ее любовники», вещь весьма сценичная, поставленная самим Максом Рейнхардтом. Один только тот факт, что ее напечатал Георге, вообще-то презиравший театр, привлек к ней всеобщее внимание. «Катарина» вместе с другими пьесами и стихами Фольмёллера была потом в роскошном виде издана и С. Фишером. Словом, Фольмёллер котировался тогда как молодой Гофмансталь; кроме того, он был другом д’Аннунцио.

Так как мне всегда нравились его сочинения, особенно трагедия по мотивам сказок «Тысячи и одной ночи» «Ассис, Фитна и Сумуруд», и так как мы состояли с ним в весьма непринужденной переписке, мне не терпелось познакомиться с ним лично.

Ему тогда было лет тридцать с небольшим, он был типичным европейцем без привычных мне русских сантиментов; богач, он мог себе позволить все, но как истый шваб деньги тратил только с разбором и толком. Он был высок, худ, жилист, на резко очерченной голове — прилизанные волосы с металлическим отливом; тонкая прорезь губ, острый, как клюв, нос и крутой подбородок делали вид его почти угрожающим; жесткая щеточка усов над верхней губой не противоречила манерам сурового ироника. Говорил он быстро и с заметным швабским акцентом.