Класс не унимался. Кто-то хрюкал, гавкал и ухал, как филин. Фридины выдумки о встречах с семьей Романовых не производили на нас никакого впечатления.
– Девочки! – Фрида делала последнюю попытку. – Наверное, вам скучно на уроках. Наверное, вы еще не почувствовали всей прелести французского языка. Грамматика и вправду сложна, но послушайте, какие божественные стихи написаны по-французски. – И бедняга надтреснутым голосом декламировала этому стаду Сюлли-Прюдома, Бодлера и Верлена.
В ответ раздавалось блеянье и мычание. И тогда Фрида опускалась на стул и, прикрыв глаза рукой, начинала тихо и горестно всхлипывать. Из-под сухонькой ладошки падали и растекались на классном журнале крупные слезы, и она судорожно рылась в сумочке в поисках носового платка. Из чего были сделаны наши сердца?
Однажды зимой, за полгода до окончания школы, когда класс был настроен миролюбиво, Фрида застенчиво сказала:
– Мы иногда огорчаем друг друга, но я сердиться не умею… я ко всем вам очень привязана, у меня, кроме вас, никого нет… И я уверена, что на выпускном вечере нам будет очень грустно расставаться… Правда же?
До выпускного вечера Фрида Наумовна не дожила. Умерла в начале апреля от рака горла в коридоре Боткинской больницы, поскольку в палатах места для нее не нашлось. Известие о ее смерти большинство класса восприняло равнодушно. Лишь четверо, и я в их числе, в тот день горько плакали. От боли утраты? Вряд ли. Скорее, это были слезы раскаяния и стыда…
А за месяц до Фридиной кончины, 5 марта, умер наш вождь и учитель тов. Сталин, и я чуть не вылетела из школы без аттестата зрелости. В этот день из всех репродукторов страны хрипло неслось адажио из «Лебединого озера». Учеников, с 1-й по 10-й класс, собрали в актовом зале, и почерневшая от горя учительница музыки гремела на рояле «Похоронный марш» Шопена.
Зал содрогался от всхлипываний и рыданий, что в комбинации с врывающимся в форточки «Лебединым» и побеждающим его Шопеном создавало немыслимую какофонию звуков. Меня от нее разобрал смех, перешедший в неуправляемый хохот с текущими рекой слезами. Классная воспитательница вытолкала меня из зала, прошипев, что теперь-то меня точно исключат из школы. Ситуация возникла угрожающая. Но мама… Опять-таки спасительница мама раздобыла справку у своей подруги, главного врача поликлиники Академии наук. Эта ксива гласила, что я страдаю редкой формой психического заболевания – неадекватной реакцией на внешние возбудители. Иначе говоря, могу рыдать от радости и хохотать от горя…
Пионерский лагерь в Комарово
…Солнечное, Репино, Комарове, Зеленогорск, Щучье озеро, озеро Красавица. В этих волшебных местах, в прошлом финских территориях, пролетели, во время школьных и студенческих каникул, самые счастливые дни моей жизни.
Впервые я побывала в Териоках, теперешнем Зеленогорске, летом 1941 года. Мама сняла там дачу. Мы приехали с Нулей 15 июня и прожили всего неделю. В следующее воскресенье началась война, и мы вернулись в Ленинград. Я снова оказалась на Карельском перешейке, в пионерском лагере Академии наук в Комарове, шесть лет спустя, в июне 1947 года, и провела в нем за три года десять пионерских смен.
Лагерь наш назывался «повышенного типа». В соседних лагерях даже ходили слухи, что в «нашем» кормят финиками, яблоками и соевыми батончиками, а какао разносят по койкам. Дикое вранье, но в супе действительно иногда плавали кусочки телятины, в картофельном пюре наблюдалась желтая лужица растаявшего масла, в макаронах по-флотски мясо различалось без микроскопа, и жаждущий добавки компота из сухофруктов мог на нее рассчитывать. Жили мы в бараках, по двенадцать – пятнадцать человек в палате. Утром нас будил горн на слова:
Вставай, вставай, вставай,
Порточки надевай!
Вечером тот же горн приказывал:
Спать, спать по палатам,
Пионерам, октябрятам!
В столовую горн приглашал:
Бери ложку, бери хлеб,
Собирайся на обед!
Каждый отряд выстраивался в нестройную колонну, и мы топали, завывая:
Нам ли стоять на месте!
В своих дерзаниях всегда мы правы!
Труд наш – есть дело чести,
Есть дело доблести и подвиг славы!
Шефами нашего лагеря были ленинградские академики. Многие из них жили неподалеку, в академгородке: товарищ Сталин приказал построить и подарить им дачи в сосновом лесу.
За время жизни в лагере я сделала головокружительную карьеру от звеньевой отряда до члена совета дружины. В мои обязанности входило приглашать шефов на открытие и закрытие очередных лагерных смен, во время которых демонстрировались наши спортивные достижения, успехи в хоровом пении, лепке, рисовании и драматическом искусстве. Дважды в смену я садилась с шофером Иваном Кузьмичом в кабину грузовика (легковой машины в лагере не было) и объезжала шефов-академиков, а заодно и других именитых дачников, приглашая пожаловать на лагерные торжества.
Теперь я понимаю, что эта деятельность была прообразом профессии public relations, но Бог тогда не открыл мне глаза на мое истинное призвание.
Итак, Кузьмич подкатывал к очередной даче и бибикал. Я выскакивала из кабины, влетала на крыльцо, отдавала пионерский салют и стояла в этой позе, как гипсовое изваяние, пока не открывалась дверь и лично академик или кто-нибудь из его домочадцев говорил: «A-а, девочка, это опять ты! Входи, входи. Хочешь чаю с вареньем?» Впоследствии они запомнили мое имя, расспрашивали о лагерных делах и угощали плюшками и пирожками. Так я познакомилась с ленинградской научной элитой.
Помню лингвиста Ивана Ивановича Мещанинова, суховатого денди, уникального специалиста по урартскому языку и последователя Марра. В Большой советской энциклопедии о нем было написано так: «В опубликованном в 1950 году труде И.В.Сталина "Марксизм и вопросы языкознания" вскрыта полная несостоятельность и немарксистская сущность созданного Марром и развивавшегося Мещаниновым "нового учения" о языке и положено начало подлинному внедрению марксизма в языкознание…»
На даче химика Ильи Васильевича Гребенщикова обитали многочисленные тетушки-приживалки, запихивающие в карман моей пионерской формы булочки с изюмом.
Очень гостеприимен был академик Лев Семенович Берг. Он усаживал меня в кресло в саду и показывал только что изданный труд по ихтиологии с картинками экзотических рыб немыслимой красоты. Много лет спустя, уже после смерти академика, я познакомилась с его дочерью Раисой Львовной Берг, блистательным генетиком и человеком огромного обаяния. Я бывала на этой самой даче зимой 1962 года, когда там жили мои друзья Ося Бродский и Яша Виньковецкий, которые по неосторожности чуть не спалили Бергову дачу дотла.
– Кем ты хочешь стать? – спрашивали вежливые академики.
– Писателем и астрономом, – честно отвечала я.
– Ну и дура, ну и тетеха, – огорчался практичный Кузьмич, когда я передавала ему на обратном пути содержание наших бесед. – Гребенщикову сказала бы, что химиком, Ван Ванычу – что учителем русского языка, Бергу – что рыбаком. Вишь, какие у тебя были бы заступники.
Я предала свою астрономическую мечту, приехав приглашать на очередное мероприятие знаменитого геолога, академика Дмитрия Васильевича Наливкина. Холеный барин с серебряной бородкой и томным взглядом так поразил мое воображение, что в девочке проснулась Ева. На вопрос «Девочка, кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» я прошептала с колотящимся сердцем: «Геологом! Только геологом!»
И стала. Но, как писала Ахматова: «Все мои бессонные ночи я вложила в тихое слово и сказала его – напрасно…»
Академик Наливкин, хотя и был профессором Горного института, ни разу не читал лекций на наших потоках. Вместо красавца Дмитрия Васильевича жизнь свела меня с его младшим братом Борисом Васильевичем Наливкиным, заместителем декана геолого-разведочного факультета. Б.В. возглавлял крымскую практику геологов, и солнце его не щадило. Рыжий, конопатый – одна сплошная веснушка, – Наливкин-младший ничем не напоминал старшего брата. Ни горделивой осанки, ни величественных манер. Зато он был добрым и смешливым. Рыжие кустики бровей все время прыгали на его лице, потому что Боб (так за глаза мы называли Б.В.) старался сдерживаться, чтобы не расхохотаться в самых неподходящих ситуациях. Помню, как на первом курсе математичка Любовь Ивановна Соколкова отобрала у меня на семинаре записку от поклонника с приглашением в кино. Я огрызнулась, она вспылила и выгнала меня из аудитории с приказом не возвращаться без разрешения декана. Я понуро поплелась в деканат.
– Зачем же ты отдала ей любовное послание? – хихикнул Боб.
– А что мне было делать?
– Я бы, например, съел… – И он написал записку, что со мной проведена воспитательная работа.
Когда мы сдавали ему отчеты по крымской практике, он садился в тени кипариса – группа рассаживалась по-турецки вокруг – и со вздохом углублялся в наши графики, карты, чертежи. Через насколько минут кто-нибудь осмеливался нарушить молчание.
– Борис Васильевич, вы держите тетрадь вверх ногами.
– Неужели? Прошу прощения. Впрочем, вы думаете, что-нибудь изменится, если я ее переверну?
Мы ценили его насмешливое добродушие, легкость, готовность помочь и защитить студентов в самых щекотливых ситуациях. По общему мнению, он был в сто раз лучше своего величественного брата.
Однако вернемся в Комарово. Из неакадемиков, но почетных комаровских дачников мне однажды было поручено пригласить Галину Сергеевну Уланову. Она была тогда замужем за режиссером Юрием Завадским. Их дача скрывалась в сосновых кущах. Кузьмич с грузовиком остался на дороге, а я по тропинке дошла до калитки и увидела такую картину.
Галина Сергеевна, в розовой атласной пижаме, высоко подняв руку с морковкой, делала пируэты на траве. Перед ней, в точности повторяя ее движения, гарцевала маленькая козочка. Глаза ее были преданно устремлены на морковку. На подоконнике сидела другая дама (как оказалось, балерина Алла Яковлевна Шелест) и делала себе маникюр.