Жизнь наградила меня — страница 18 из 99

– Перестань дразнить животное, – говорила Шелест, – отдай заслуженный приз.

Из-за дома показался Завадский в синем халате, подпоясанном бархатным кушаком с кистями. Он вел за руль мотоцикл.

– Галя, поедем покатаемся.

Галина Сергеевна, не обращая на меня никакого внимания, уселась на заднее седло.

– Ты сумасшедшая!!! – закричала Шелест. – А что, если вы перевернетесь и ты сломаешь ногу!

– Я постараюсь перевернуться так, чтобы она сломала руку, – засмеялся Завадский.

Он вывел мотоцикл за калитку, раздался чудовищный рев мотора, и розовая пижама с синим халатом растаяли в облаке черного выхлопного газа.


Именно в пионерском лагере на меня, тринадцатилетнюю, обрушилась первая любовь и навсегда унесла с пляжа безмятежного детства в океан страстей и страданий. Объектом любви явился Митя Белов. На выцветших фотографиях он выглядит довольно плюгавым для своих тринадцати лет. Однако выпуклый лоб и мягкий взгляд темных бездонных глаз обещает игру ума и душевную тонкость.

Впервые Митя поразил мое воображение, вступившись за Сальку Шустера, травить которого было в порядке вещей. Ох и некрасив же был Саля: тощий, сутулый, руки как плети, нос как груша, торчащие уши и близко посаженные птичьи глаза. К тому же он картавил. Всеобщее презрение Салька заслужил, таская в столовую принадлежащую лично ему банку сливочного масла. В столовую мы шагали строем, поотрядно, завывая «Великая, могучая, никем не победимая…» Саля маршировал, прижимая банку к груди, а усевшись за стол, ставил ее на скамейку между колен. И никого не угощал. Разумеется, банку крали и прятали. То закапывали в землю, то закидывали в дупло. Трижды Шустер кротко отыскивал свое сокровище, а на четвертый наябедничал брутальному начальнику лагеря, втайне пописывающему стихи.

– Безмозглые кретины! – гремел Ким Петрович, в прошлом танкист и кавалер ордена Славы. – Тупицы и дегенераты! Вы – пигмеи по сравнению с Шустером! Он – победитель городской математической олимпиады! Он – вдумчивый гений, он весной обыграл в шашки самого Ботвинника! И я не сомневаюсь, что скоро победит его и в шахматы! Шустер как никто нуждается в масле!

Это было уже слишком. После ужина народные массы заперли Шустера в уборной во дворе и начали кидать в окошко комья земли. Игорь Кашкин даже бросил в Сальку двух толстых печальных жаб. Теперь такое линчевание кажется простодушной забавой, ибо с тех пор нравы несколько ожесточились. Но тогда душа моя разрывалась от жалости. Однако вступиться за Шустера в голову не пришло. В разгар глумления появился Митя Белов. Он протиснулся вперед и ледяным тоном произнес:

– Ополоумели, что ли? Валите отсюда, а то будете иметь дело со мной.

И хотя Митя вовсе не производил впечатления человека, с которым опасно связываться, – пионеры угомонились. Даже не взглянув на своего спасителя, Шустер отряхнул прах с пионерской формы и поплелся прочь. А мое сердце, ударившись о грудную клетку, гулко забилось в ритме любви к Мите Белову. Несколько дней я мужественно томилась наедине со своей тайной, но ноша была непосильна, и я поделилась с лучшей подругой Зиной Овсянниковой. Зина низвергла меня в бездну, сказав, что Белов бегает за Валькой Ковалевой, но тут же вознесла к небесам, побожившись, что на меня он тоже как-то «особенно» смотрит. Она предложила свои услуги почтового голубя и поклялась честным ленинским, что она – могила. Три дня я обдумывала наиболее изысканный способ объяснения и, в конце концов, пошла по проторенной тропе классической поэзии, переписав фрагменты из письма Онегина к Татьяне (письмо самой Татьяны мне казалось банальным и скучным). Зина сунула

Мите письмо, но ответа не последовало. Мной пренебрегли, и я (тогда мне казалось, бессонными ночами, но теперь думаю – минут пять перед сном) мечтала умереть на его глазах от скоротечной чахотки, как княжна Нина Джаваха из украденного у тетки обожаемого мной романа Лидии Чарской.

Итак, Белов меня не замечал, а вот Шустер… Как-то за обедом он пододвинул ко мне свою поганую банку и громко сказал: «Намазывай». За столом воцарилось зловещее молчание, затем конопатая Овсянникова схватилась за голову и со стоном «Ооох, умру-у-у» сползла под скамейку. «У любви, как у пташки крылья…» – визгливо пропел Игорь Кашкин и запустил в Салю хлебной коркой. «Тили-тили тесто, жених и невеста!» – дружно завыл весь отряд. От унижения и позора у меня запылали уши. Украдкой взглянув на Митю, я заметила, как у него в «иронической усмешке презрительно изогнулись губы», – в те годы я мыслила терминами купринского подпоручика Ромашова из «Поединка».

Смывшись с тихого часа, наша компания устроила в овраге военный совет.

– Если это сойдет Сальке с рук, – заявила Овсянникова, – он нам всем на голову сядет! Подумаешь, втрескался! Нет, вы только представьте, как обнаглел!

– Тоже мне Байрон нашелся, – поддакнул круглый Тосик Бабанян по прозвищу Бублик. Боюсь, что он имел смутное представление о любовных похождениях великого поэта.

– Проучить надо Сальку! – И Игорь Кашкин выдвинул следующий план.

На поляне за лагерем паслось стадо коз. Было решено отстричь клок черной козьей шерсти и от моего имени (в детстве и отрочестве я была брюнеткой) послать его Сале в качестве локона, сопроводив его таким поэтическим шедевром:

Ты хочешь знать, кого люблю я,

Его нетрудно угадать.

Будь повнимательней, читая, —

Яснее не могу сказать.

Клок козьей шерсти и акростих были завернуты в папиросную бумагу и подброшены Шустеру под подушку. Бублик Бабанян утверждал, что, обнаружив знак любви, Саля бережно спрятал его в спичечный коробок и засунул под рубашку. Вечером, когда мы строились на линейку, Саля «нечаянно» оказался рядом со мной. Он многозначительно сопел и вытягивал губы трубочкой, что придавало ему сходство с лирически настроенной уткой. Весь следующий день пионеры веселились, следя за Салиными томными взорами, щедро расточаемыми в мой адрес. Но прошло три дня, события не развивались, и народ заскучал.

– Спереть, что ли, коробок? – деловито спросил Бублик.

– Ну, сперли, а дальше что? – Каш кин испытующе обвел нас стальным глазом. – В чем смак идеи?

Народ безмолвствовал, и иезуит Кашкин торжественно сказал:

– А дальше коза назначает Шустеру свидание.

И я под кашкинскую диктовку написала записку:

«Саля! Приходи завтра в четыре на луг. Буду ждать тебя под большой березой».

Замысел Кашкина был прост и велик: всем нам притаиться в кустах, наблюдая, как Шустер придет на свидание, а потом выскочить из засады и устроить вокруг него языческие пляски. В последнюю минуту я смалодушничала и осталась в лагере.

Итак, все помчались на луг, привязали козу к березе и повесили ей на шею плакат, содержание которого, увы, я узнала позже:

Посмотри на правый бок,

Вырван там бесценный клок,

И его, как знак любви,

Ты таскаешь на груди.

А она – твоя зазноба —

Умирает по Белову.

Могла ли я представить себе вероломство Овсянниковой, которой я доверила свою сердечную тайну?

Саля появился в чистой рубашке, с палкой в руке. В то лето было модным дарить дамам своего сердца палки из свежесрубленных ветвей с художественно вырезанной корой. Палки с узорами коптились на костровом дыме. Некоторые из них были выполнены с большим вкусом. Разумеется, Саля, как все вдумчивые гении, был «безрукий», и его палка, предназначенная мне в подарок, была уродлива, как ее создатель.

Отыскав большую березу, Саля уселся под ней и рассеянно погладил привязанную козу. Бедняга ткнулась ему в ноги, пытаясь освободиться от прицепленного картона, и Саля заметил плакат. Он сорвал его, разгладил и несколько раз прочел. Из кустов послышались возня и сопение. Саля вскочил, опираясь на палку, и огляделся. Кусты шевелились и повизгивали. И Саля бросился бежать. Почему он не шарахнул палкой по кустам и не проучил своих мучителей? Вместо этого Шустер примчался в лагерь, влетел в палату и увидел Митю Белова. Невинный Белов валялся на кровати и читал «Двух капитанов». Саля подскочил к нему и с размаху ударил его палкой по голове, потом еще, еще и еще.

Ошалевший от боли и неожиданности Митя не сопротивлялся. Трое ребят, резавшихся на соседней кровати в подкидного, бросились оттаскивать Салю. На крики прибежал воспитатель, и Шустера, наконец, скрутили. Над Беловым хлопотала лагерная врачиха, потом приехала скорая, и его увезли в больницу.

У Мити оказалась гематома под глазом и легкое сотрясение мозга. Тогда по глупости мы были уверены, что Шустер обезумел от ревности, и это создало вокруг меня романтический ореол femme fatale.

Шустера отвели в директорский кабинет, где Ким Петрович два часа пытался выудить из него причины «этого дикого поступка». Но Саля воды в рот набрал. Потом допрашивали меня и Кашкина с компанией, а вечером собрали лагерь на экстренную линейку.

– Все вы знаете, что произошло сегодня, – замогильным голосом сказал Ким Петрович. – Шустер зверски избил своего товарища. Срам и позор для лагеря. И Шустер из лагеря исключен. Мы будем ходатайствовать перед школой об исключении его из пионеров. А теперь я вам вот что скажу… – И голос директора дрогнул. – Будь я на Салином месте, я поступил бы так же… только не с Митей.

Наутро приехал Шустер-старший, такой же тощий и сутулый. Согнувшись, вошел он в палату и покидал в чемодан Салины шмотки. К нему подбежал пионервожатый.

– Пусть Саля сперва позавтракает… и вы тоже.

Будто не слыша его слов, Шустер-старший сделал сыну знак рукой, и они молча вышли, пересекли лагерь, футбольное поле и, не оглядываясь, направились на станцию.

Лагерь наш принадлежал Академии наук, и попадали сюда, в основном, отпрыски случайно уцелевших или новоявленных ученых. Представьте себе, каких трудов и унижений стоило Салиному отцу, переплетчику Института огнеупоров, раздобыть для сына путевку. Это и пришло мне в голову, когда я, с зареванным лицом, топала на некотором отдалении от Шустеров по пустой проселочной дороге. Вероятно, я хотела попросить у Сали прощения, но в отрочестве мои представления о стыде, совести и чести сильно отличались от сегодняшних. И я не осмелилась подойти к ним.