Накануне этого дня рождения мне позвонила Мирра, перечислила гостей, и в том числе «одного знакомого из Технологического института, который знает русскую поэзию и вообще литературу лучше всех на земном шаре». Им оказался молодой человек с зеленогорского пляжа по имени Евгений Рейн. Кстати, впоследствии мой папа подверг сомнению легендарную Женину эрудицию, заметив, что «старик знает всё, но неточно».
Мы с Рейном друг другу понравились. Некоторое время он даже за мной приударивал, но нецелеустремленно и лениво. Впрочем, в памяти осталось несколько ночных звонков с попытками покорить меня поэзией.
– Слушай, чего я тебе посвятил, – гудел Рейн в трубку. – «Была ты всех ярче, нежней и прелестней. Не гони же меня, не гони».
– Женька, не валяй дурака, это Блок.
– А как насчет «Не всегда чужда ты и горда и меня не хочешь не всегда, тихо, тихо, нежно, как во сне, иногда приходишь ты ко мне»?
– А это Гумилев, из сборника «Костер».
– Ну и черт с тобой, спокойной ночи.
Я помню, как впервые пришла к Рейну в гости. На столе, прикрытая крахмальной салфеткой, притаилась румяная ватрушка. К ней была прислонена записка: «Женя, оцени мое благородство. Я испекла этот шедевр для твоей прекрасной дамы. За это в течение двух недель будешь без звука выносить мусор и ходить за картошкой. Если она не придет, не вздумай слопать ватрушку сам. Завтра ожидаются Григорий Михайлович и Соня. Целую, мама».
В общем, роман с Рейном завял, так и не вспыхнув, и превратился в дружбу длиною в шестьдесят лет.
Мне посчастливилось стать и первым издателем его стихов. В 1963 году я напечатала шестьдесят два его стихотворения в пяти экземплярах. Мы собрали их в книжечку, переплели в красный «ситчик» и приклеили фотографию Рейна со стаканом вина и сигаретой во рту. Это мое «издание», увы, в течение следующих двадцати пяти лет оставалось единственным изданным в СССР сборником стихов Рейна. Советской власти поэт Рейн решительно не нравился. Она даже не позволила ему окончить Технологический институт, выгнав его за вольнодумие, проявленное в студенческой стенгазете.
Один экземпляр моего издания сохранился. Он стоит у меня на полке рядом с многочисленными его книжками, увидевшими свет только более четверти века спустя и доставившие Рейну все возможные в России литературные премии.
Познакомившись с Рейном, Иосиф Бродский сразу оценил его талант и масштабность. Рейну он посвятил несколько стихотворений, лучшие из которых, на мой взгляд, – ранний «Рождественский романс», а много лет спустя – стихотворение из «Мексиканского дивертисмента». В предисловии к сборнику Рейна «Против часовой стрелки», вышедшему в свет в 1991 году, Бродский писал: «Если существует рай, то существует возможность, что автор этой книги, то есть Евгений Рейн, и автор предисловия к ней, то есть Иосиф Бродский, встретятся там, преодолев свои биографии. Если нет, то автор предисловия останется благодарен судьбе за то, что ему удалось на этом свете свидеться с автором этой книжки под одной обложкой».
Альма-матер
В десятом классе пора было определиться, кем же все-таки стать? Иначе говоря, в какой институт поступать?
Дитя гуманитариев, шалеющая при виде интеграла, я оставила мысли об астрономии и мечтала о дипломатической карьере, а именно о МГИМО – Московском государственном институте международных отношений. Поделилась с родителями. Наивная мама идею одобрила, а папа-реалист назвал мою мечту утопией.
«Впрочем, поговорю с Маликом», – пообещал он. Яков Александрович Малик, приятель папиной юности, был в то время то ли послом в Великобритании, то ли замминистра иностранных дел. Разговор двух Яш был кратким. Папа известил приятеля, о чем мечтает дочь и спросил:
– Яша, как ты думаешь, у способной девицы с пятым пунктом надежда есть?
– Нет, Яша, у девицы с пятым пунктом надежды нет. Даже если она хватает звезды с неба.
Я, по словам Нули, «цельный день попереживала», а наутро решила стать детским врачом и отвезла документы в Педиатрический. Через неделю в институте для абитуриентов был устроен День открытых дверей. Нас водили по лабораториям и в какой-то анатомичке показали заспиртованных эмбриона и младенца. Я в первый раз в жизни грохнулась в обморок, и папа поехал в институт забирать документы. До начала вступительных экзаменов оставалось десять дней. На третью бессонную ночь на меня снизошло озарение.
«Чего это я мучаюсь? Мое призвание – литература, завтра подам документы на филфак».
И тут мой папа, человек мягкий и деликатный, впервые в жизни оказал на меня давление: «Боюсь, что филфак нам только снится, как и МГИМО. Очень прошу тебя, иди в технический вуз, а еще лучше – в геологию. Врать придется меньше. Гранит состоит из кварца, полевого шпата и слюды при всех режимах. Кроме того, ты же с детства бредила путешествиями».
Господи, как он был прав! В те годы это была единственная возможность увидеть мир. Ну, если не весь мир, то хотя бы Советский Союз. Кроме того, геология была самой «безопасной» профессией. В сибирской тайге, в якутской тундре, в казахстанских степях, в Кавказских горах политическое лицо геологов мало кого волновало. Зацепи их ленинградская Габриела (одно из сленговых названий КГБ), они оказались бы примерно в тех же самых местах, только без зарплаты.
Возможность скрыться на краю земли, вдали от кагэбэшных всевидящих очей, царящих в «культурных» центрах, было спасением для многих наших друзей, имевших собственное мнение и не желавших «идти в ногу».
Историческая справка
Горный институт был основан Екатериной II в 1773 году и назывался тогда Горное училище. Через тридцать лет его переименовали в Горный кадетский корпус, и Воронихин построил для него на берегу Невы величественное здание в стиле русского классицизма. Сменив за свою историю несколько названий, к середине двадцатого столетия он стал называться Ленинградский орденов Ленина и Трудового Красного Знамени Горный институт имени Г.В.Плеханова.
В год моего поступления институт праздновал стовосьмидесятилетие со дня основания. И в порыве любви к вождю народов его чуть не переименовали в Горную академию имени И.В.Сталина. Пока собирали необходимые бумажки – спасибо бюрократии, – наступила весна, вождь помер, экстаз утих.
Прошло чуть более полувека, и, после нескольких промежуточных переименований, в 2012 году он стал называться Национальный минерально-сырьевой университет «Горный». Это звучное имя продержалось до 2016 года, когда оно было заменено на Санкт-Петербургский горный университет.
Итак, я поступила в Горный институт, и оказалось, что именно там расцветала литературная жизнь Ленинграда. Знаменитое Литературное объединение Горного института под руководством Глеба Семенова взрастило целую плеяду поэтов и прозаиков. Достаточно вспомнить Леонида Агеева, Андрея Битова, Володю Британишского, Яшу Виньковецкого, Алика Городницкого, Глеба Горбовского, Лиду Гладкую, Олега Тарутина, Лену Кумпан… О своей геологической юности я не пожалела ни одной минуты.
В мое время институт в народе назывался просто Горный. И был он в те годы самым лучшим, самым независимым высшим учебным заведением Ленинграда. Во-первых, мы носили форму: черные или темно-синие костюмы с эполетами. В золотом венке золотые буквы ГИ. И на воротнике – золотые, крест-накрест, молоточки. Мальчикам это придавало мужественность, девушкам – загадочность. Во-вторых, у нас была «огромная», по тем понятиям, стипендия. Даже на первом курсе – триста девяносто пять рублей старыми, вне зависимости от благосостояния родителей. В-третьих, у нас преподавали замечательные, чудом уцелевшие после сталинских репрессий профессора. И дух в институте поэтому царил достаточно вольный. Как высказался однажды один из партийных институтских боссов, «царит у нас не наш какой-то дух».
Фасад института украшен мраморными мемориальными досками с именами всемирно известных геологов. Среди них – А.П.Герман, А.П.Карпинский, Е.С.Федоров, В.А.Обручев, Б.И.Бокий, Н.Г.Келль. Некоторых ученых я еще застала.
Династия Келлей. Профессор Лев Николаевич Келль был в мое время ректором Горного, но я с ним лично знакома не была. Судьба свела меня однажды с его отцом, академиком Николаем Георгиевичем Келл ем, классиком советской геодезии. После первого курса мы проходили геодезическую практику в Псковской области. Нас разбили на отряды по пять человек, выдали теодолиты и нивелиры и отправили в поле. С рассвета до заката, изнывая от жары, мух и голода, мы мотались по лугам, холмам и долинам, делая топографическую съемку. Наш отряд состоял из четырех девочек, – две из них китаянки, – и Юры Звонцова, белобрысого прыщавого юноши, пишущего стихи а 1а Есенин. К концу дня, таская тяжелые приборы, мы так изматывались, что были готовы расколошматить их о первый попавшийся валун.
Однажды, когда мы, окончив съемку, собирались возвращаться в лагерь, вылез из оврага и возник перед нами старикашка. Босой, в подпоясанной веревкой холщовой рубахе, в заплатанных портках и мятой кепчонке. Выцветшие голубые глаза, белая борода, сморщенное личико, как печеный баклажан.
– Что ж ты, милай, треногу-то установил наперекось? – пропел он Юре Звонцову. – Так негоже… И чтой-то девки твои в траве развалились? Дай-ка этта в трубу твою взглянуть.
– А иди ты, дед! – огрызнулся Юра. – Не тренога это, а штатив называется. А ты, чем под ногами путаться, помог бы эти хреновины до лагеря донести. И рубль заработаешь.
– Рупь карману не помеха. Почему не подсобить? Подсоблю.
Дед крякнул, взвалил на плечо теодолит, и мы гуськом отправились на базу. Впереди Юра, потом «девки», сзади ковылял дед с научной ношей.
Притопали в лагерь. Юра протянул старику рубль. Дед пробормотал «премного благодарствую», сунул рубль в карман и в пояс поклонился. Повернулся и побрел прочь. В тот же момент к воротам базы подкатил черный ЗИМ, подобрал нашего деда и исчез в клубах желтой пыли. Мы, разинув рты, глядели ему вслед – и вдруг ощутили стран