Во время поездок по каналам я впервые услышала «Холмы» и «Ты поскачешь во мраке».
«Холмы» Бродский читал в тамбуре поезда, по дороге в Тихвин. Даже сейчас, почти полвека спустя, у меня перед глазами грязный, заплеванный тамбур с окурками под ногами и голос Бродского, перекрывающий грохот и лязг старого поезда.
Двадцатидвухлетний Иосиф был набит информацией из самых разнообразных областей знаний. Например, в этих поездках он просвещал меня, замужнюю даму и мать семейства, на тему «сексуальные разнообразия в Средней Азии». В частности, он живописно рассказал, как чабаны удовлетворяют свои сексуальные прихоти: «Они вставляют задние ноги козы в голенища своих сапог, чтоб не вывернулась, и…»
Но в длительные геологические экспедиции Бродский больше не ездил. Хотя попытки предпринимались.
Со времен юности он обладал еще одним редким даром – способностью абстрагироваться от реальной ситуации. Будучи целиком погружен в свои мысли, он не заботился ни о реакции собеседника, ни о его интеллектуальных возможностях.
Однажды он попросил меня устроить его на полевой сезон техником-геологом. О том, что из этого вышло, я написала этюд. Дала ему почитать, и он не спустил меня с лестницы. Итак,
Давным-давно, когда Иосиф Бродский не был еще классиком, лауреатом премии фонда Макартура для гениев, лауреатом Нобелевской премии, американским поэтом-лауреатом, почетным доктором нескольких европейских университетов, кавалером ордена Почетного легиона и вообще не опубликовал ни единой строчки, – он зарабатывал на жизнь чем попало. Как Джек Лондон и Максим Горький.
Работал Бродский и рабочим на оборонном заводе, и кочегаром в котельной, и помощником прозектора в морге, и техником-геологом. На последнем, геологическом поприще, мы оказались коллегами, что наполняет меня понятной гордостью.
В 1964 году советская власть забеспокоилась, что Иосиф зарабатывает недостаточно и не может прокормить себя. Доказав этот печальный факт на двух судах, правители великой державы сослали Бродского в деревню Норенскую Архангельской области. По их мнению, именно там, нагружая самосвалы навозом, поэт сумеет свести концы с концами.
Вернувшись из ссылки, Бродский попросил меня устроить его в геологическую экспедицию. Я поговорила со своим шефом, унылым мужчиной по имени Иван Егорович Богун, и он пожелал лично побеседовать с будущим сотрудником.
Я позвонила Бродскому: «Приходи завтра на смотрины. Приоденься, побрейся и прояви геологический энтузиазм».
Иосиф явился, обросший трехдневной рыжей щетиной, в неведомых утюгу парусиновых брюках. Нет, франтом он в те годы не был. Это на Западе фрак и смокинг стали ему жизненно необходимы.
Не дожидаясь приглашения, Иосиф плюхнулся в кресло и задымил в нос некурящему Богуну смертоносной сигаретой «Прима». Иван Егорович поморщился и помахал перед носом ладонью, разгоняя зловонный дым, но этого намека Бродский не заметил. И произошел между ними такой примерно разговор:
– Людмила Яковлевна утверждает, что вы увлечены геологией, рветесь в поле и будете незаменимым работником, – любезно сказал Иван Егорыч.
– Могу себе представить, – пробормотал Бродский и залился румянцем.
– В этом году у нас три экспедиции – Кольский, Магадан и Средняя Азия. Куда бы вы предпочли ехать?
– Не имеет значения, – хмыкнул Иосиф и схватился за подбородок.
– Вот как! А что вам больше нравится – картирование или поиски и разведка полезных ископа…
– Абсолютно без разницы, – перебил Бродский, – лишь бы вон отсюда.
– Может, гамма-каротаж? – не сдавался начальник.
– Хоть гамма, хоть дельта – один черт! – парировал Бродский.
Богун нахмурился и поджал губы.
– И все же… Какая область геологической деятельности вас особенно привлекает?
– Геологической? – переспросил Иосиф и хихикнул.
Богун опустил очки на кончик носа и поверх них пристально взглянул на поэта. Под его взглядом Бродский несколько сконфузился, зарделся и заерзал в кресле.
– Позвольте спросить, – ледяным голосом отчеканил Иван Егорыч, – а что-нибудь вообще вас в жизни интересует?
– Разумеется, – оживился Иосиф, – очень даже! Больше всего на свете меня интересует метафизическая сущность поэзии…
У Богуна брови вместе с глазами полезли на лоб, но рассеянный Бродский не следил за мимикой собеседника.
– Понимаете, – продолжал он, – поэзия это высшая форма существования языка. В идеале – это отрицание языком своей массы и законов тяготения, устремление языка вверх, к тому началу, в котором было Слово…
Наконец-то предмет беседы заинтересовал Иосифа Бродского. Он уселся поудобнее, заложил ногу за ногу, снова вытащил «Приму», чиркнул спичкой и с удовольствием затянулся.
– Видите ли, – доверительно продолжал Иосиф, будто делился сокровенным, – все эти терцины, секстины, децины – всего лишь многократно повторяемая разработка последовавшего за начальным Словом эха. Они только кажутся искусственной формой организации поэтической речи… Я понятно объясняю?
Ошеломленный Иван Егорыч не поддержал беседы. Он втянул голову в плечи и затравленно смотрел на поэта. Иосиф тем временем разливался вечерним соловьем:
– Я начал всерьез заниматься латынью. Меня очень интересуют различные жанры латинской поэзии. Помните короткие поэмы Катулла? Он очень часто писал ямбом… – Иосиф на секунду задумался: – Я сейчас приведу вам пример…
– Минуточку, – пробормотал Иван Егорыч, привстал с кресла и поманил меня рукой: «Будьте добры, проводите вашего товарища до лифта».
Выходя вслед за Иосифом из кабинета, я оглянулась. Иван Егорыч глядел на меня безумным взором и энергично крутил пальцем у виска.
…С начала шестидесятых и до самого своего отъезда на Запад (минус ссылка в Норенской) Бродский бывал у нас раз, а то и два в неделю. По вечерам у нас часто собирался народ, но Иосиф забредал и один, среди дня, без предварительных звонков и церемоний. Мы жили в двух шагах от Новой Голландии, одного из самых любимых им районов Питера. Его также волновал и притягивал индустриальный пейзаж Адмиралтейского завода – остовы строящихся кораблей, ржавые конструкции, гигантские подъемные краны, напоминающие шеи динозавров. Побродив по Новой Голландии, он заходил к нам погреться, съесть тарелку супа, выпить рюмку водки или стакан чаю, в зависимости от времени суток, и, конечно, почитать стихи. Его не смущало, если нас с Витей не было дома, – он читал стихи маме и расспрашивал ее о «былом».
Я тогда служила геологом в проектной конторе с неблагозвучным названием Ленгипроводхоз по адресу Литейный проспект, дом 37. Этот дом приобрел известность благодаря стихотворению Некрасова «Размышления у парадного подъезда». Однако наш Ленгипроводхоз, хоть и находился в том же доме, никакого отношения к знаменитому подъезду не имел. Входить к нам надо было с черного входа во втором дворе, миновав кожно-венерологический диспансер, котельную и охотничье собаководство. Мой отдел – «Водоснабжение и канализация» – занимал второй, третий и четвертый этажи жилого здания. В подъезде стояла ржавая детская коляска, из квартиры на первом этаже доносились детский вой и женский визг. На пятом этаже жил валторнист Сумкин с тремя кошками легкого поведения. Экзерсисы на валторне Сумкин начинал ровно в 8.30 утра. Так что если сотрудники, перепрыгивая через две ступеньки, неслись к себе на четвертый под победный трубный глас, на работу они опоздали, и товарищ Темкина из отдела кадров, с блокнотом в руках и змеиной улыбкой, уже дежурила на лестничной площадке.
Однако наш замызганный двор имел свою привлекательность – в нем имелся стол для пинг-понга.
Бродский жил на улице Пестеля, всего в двух кварталах от нашей шараги, и часто, во время моего обеденного перерыва, заходил ко мне на работу сыграть во дворе партию в пинг-понг.
Однажды, за несколько минут до перерыва, я услышала доносящиеся со двора раздраженные мужские голоса. Слов не разобрать, но кто-то с кем-то определенно ссорился. Я выглянула в окно, и перед моими глазами предстало такое зрелище. На пинг-понговом столе сидел взъерошенный Бродский и, размахивая ракеткой, доказывал что-то Толе Найману, тогда еще находящемуся в доахматовском летоисчислении.
Найман, бледный, с трясущимися губами, бегал вокруг стола и вдруг, протянув в сторону Иосифа руку, страшно закричал. С высоты третьего этажа слов было не разобрать, но выглядело это как проклятие.
Бродский положил на стол ракетку, сложил руки на груди по-наполеоновски и плюнул Найману под ноги. Толя на секунду оцепенел, а затем ринулся вперед, пытаясь опрокинуть стол вместе с Иосифом. Однако Бродский, обладая большей массой, крепко схватил Наймана за плечи и прижал его к столу.
Я кубарем скатилась с лестницы и подбежала к ним.
«Человек испытывает страх смерти, потому что он отчужден от Бога, – вопил Иосиф, стуча наймановской головой по столу. – Это результат нашей раздельности, покинутости и тотального одиночества. Неужели вы не можете понять такую элементарную вещь?» (Они всю жизнь были на «вы».)
Оказывается, поэты решили провести вместе этот день. Встретившись утром, они отправились на Марсово поле. Сперва читали друг другу новые стихи. Потом заговорили об одиночестве творческой личности вообще и своем одиночестве – в частности. К полудню проголодались. Ни на ресторан, ни на кафе денег у них не было, и поэтому настроение стало падать неудержимо.
В результате стали выяснять, кто же из них двоих более несчастен, не понят, покинут и одинок. Экзистенциальное состояние Бродского вошло в острое противоречие с трансцендентной траекторией Наймана, и во дворе института Ленгипроводхоз молодые поэты подрались, не в силах поделить одиночество между собой…
Стояла осень 1961 года. Бродский по целым дням не выходил из дома – взахлеб писал «Шествие». И нуждался в немедленных слушателях. Находясь на работе в двух кварталах от его дома, я была в любую минуту готова бросить проекты водоснабжения коровников и свиноферм и бежать к нему слушать очередную главу.