Жизнь наградила меня — страница 41 из 99

Ясно помню, что наша идея бойкотировать Бобышева была продиктована не какими-то моральными соображениями, а тем, что сложившаяся " треугольная" ситуация непосредственно повлияла на арест Бродского».


В это время Иосиф был в Москве, а в Питере ему уже шили дело по полной программе, и было понятно, что возвращаться домой в обозримом будущем категорически нельзя: его ждал неминуемый арест.

Второго января я приехала в Москву и вечером того же дня пришла в гости к Рейнам на Кировскую (теперь Мясницкая) и застала там Бродского. Мы сели обедать и стали расспрашивать друг друга, кто, где и с кем встречал Новый год и «вообще, как было?».

Я описала нашу вечеринку, а также перечислила известный мне народ на шейнинской даче в Комарово, в том числе – Мишу Петрова, Беломлинских, Диму Бобышева и Марину Басманову. Но что там произошло, я понятия не имела из-за скоропалительного отъезда в Москву.

Услышав, что Бобышев и Марина вместе встречали Новый год, Иосиф помрачнел, словно почуял что-то неладное. Несколько минут он просидел молча и вдруг заторопился. Отставил в сторону недоеденную тарелку, пробормотал, что его где-то ждут, и ушел.

Мы не забеспокоились, потому что смена настроения, а также внезапные исчезновения и появления были Бродскому свойственны.

Но в тот раз мы зря потеряли бдительность. Иосиф, вопреки здравому смыслу, уехал в Питер и 13 февраля был там арестован.

Бобышев, сразу по приезде Бродского домой, пришел к нему объясняться. Суть разговора известна только им двоим, но домыслы и вымыслы текли рекой.

Все соглашались на том, что Бобышев, из соображений порядочности, должен был мотивировать свой поступок внезапно вспыхнувшими, непреодолимыми чувствами к Марине. Другое объяснение было бы просто неприличным. А вот вспыхнули ли на самом деле эти чувства, вызывало сомнение. Дальнейшие отношения Бобышева с Мариной их никак не подтвердили.

Впрочем, повторяю: всё это не более чем домыслы. Только Бобышев с Мариной могли бы объяснить мотивы своих поступков. Но Марина предпочла молчание, а факты, изложенные Бобышевым в его малопристойном опусе «Я здесь», перевраны и перекручены. Выбранная им позиция обиженного гения вызывает, мягко говоря, недоумение. Впрочем, жизнь Бобышева – и творческая, и личная – оказалась настолько тусклой, что его можно только пожалеть.


Узнав об измене Бобышева, и мы, Штерны, – вслед за Шейниными, Петровыми и Беломлинскими – осудили его на долгие годы. Не потому, конечно, что были строгих правил, а потому, что Бобышев оказался косвенно повинным в том, что произошло с Бродским дальше.

Впрочем, и без помощи Бобышева отношения Иосифа и Марины вряд ли имели счастливое будущее. Смею думать, что, несмотря на попытки наладить общую жизнь, несмотря на приезд Марины к Иосифу в ссылку в Норенскую и последующее рождение сына Андрея, – их союз был обречен. Слишком уж несовместима была их душевная организация, их темперамент и просто «энергетические ресурсы». Для Марины Иосиф был труден, чересчур интенсивен и невротичен, и его «вольтаж» был ей просто не по силам…

В стихотворении «Келломяки» Бродский писал:

Ты бы могла сказать, скрепя

сердце, что просто пыталась предохранить себя

от больших превращений, как та плотва…

Отрицательное отношение родителей с обеих сторон тоже внесло свою лепту в распад их союза. Иосиф не раз жаловался, что Маринины родители – антисемиты, его терпеть не могут и на порог не пускают. В свою очередь, Александру Ивановичу и Марии Моисеевне очень не нравилась Марина.

Они этого не скрывали и с горечью повторяли: «Она такая чужая и холодная, что между ними может быть общего?» «Как будто у нее вместо крови по жилам разбавленное молоко течет…» – добавлял образно мыслящий Александр Иванович.

Когда родился Андрей, Марина отказалась дать сыну фамилию Бродский и записала его Басмановым. Иосиф был в совершенном отчаянии, мы вместе звонили адвокату Киселеву, спрашивая, можно ли на нее воздействовать в судебном порядке. «Воздействовать» было нельзя.

Мы утешали Иосифа, пытаясь объяснить ему, что Андрей не стал Бродским не из-за антисемитизма ее родителей. Просто в нашей стране Басмановым легче выжить, чем Бродским.

«Но могу я требовать, чтобы мой сын хотя бы был Иосифовичем!» – настаивал Бродский.


Уже взрослого сына Андрея Бродский пригласил в гости в Америку и очень волновался перед его приездом. Какой он? Что любит? Чем живет? Поймут ли они друг друга?

Иосиф был озабочен его здоровьем и попросил меня показать Андрея в Бостоне хорошему гастроэнтерологу. Я нашла «желудочную звезду», договорилась о визите, был назначен день и час… Иосиф благодарил, восхищался моей оперативностью, но… не привез сына и даже не позвонил.

На вопросы, подружился ли он с сыном и напоминает ли Андрей ему себя молодого, Иосиф угрюмо ответил: «Наши отношения не сложились».

Забавная деталь: Бродский позвонил нам перед отъездом Андрея домой в Питер посоветоваться, купить или не купить ему видеомагнитофон.

«Конечно купить, а в чем проблема?»

И вдруг Иосиф сказал въедливым голосом старого ворчуна: «А в том проблема, что он лентяй и ни хрена не хочет делать. Учиться не желает, ничем не интересуется… Марина его в школу на такси возила, чтоб убедиться, что он доехал…»

«Вы только послушайте этого золотого медалиста», – съязвил Витя.

Видеомагнитофон Андрею Иосиф, кажется, так и не купил.

Второй раз Андрей приехал в Америку на похороны отца. Его внешнее сходство с Иосифом поразительно – такой же веснушчатый и рыжий, но, к сожалению, без отцовской яркости, внутренней энергии и магнетизма.


Марина заняла огромное место в жизни Бродского. Долгие годы он мучительно тосковал по ней. Она стала его наваждением и источником вдохновения. Как-то он признался, что Марина – его проклятие. Поэтому, как бы будущие биографы Бродского ни оценивали Маринины поступки, мы должны быть бесконечно ей признательны: благодаря ей русская поэзия обогатилась любовной лирикой высочайшего класса.

Но как-то глуховато, свысока,

тебя, ты слышишь, каждая строка

благодарит за то, что не погибла,

за то, что сны, обстав тебя стеной,

теперь бушуют за моей спиной

и поглощают конницу Египта.

(1964)

Да, сердце рвется всё сильней к тебе,

И оттого оно – всё дальше.

И в голосе моем всё больше фальши.

Но ты ее сочти за долг судьбе,

за долг судьбе, не требующей крови

и жалящей тупой иглой.

А если ты улыбку ждешь – постой!

Я улыбнусь. Улыбка над собой

могильной долговечней кровли

и легче дыма над печной трубой.

(1964)

Предпоследний этаж

раньше чувствует тьму,

чем окрестный пейзаж;

я тебя обниму

и закутаю в плащ,

потому что в окне

дождь – заведомый плач

по тебе и по мне.

Нам пора уходить.

Рассекает стекло

серебристая нить.

Навсегда истекло

наше время давно.

Переменим режим.

Дальше жить суждено

по брегетам чужим.

(1967)

Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря,

дорогой, уважаемый, милая, но не важно

даже кто, ибо черт лица, говоря

откровенно, не вспомнить уже, не ваш, но

и ничей верный друг вас приветствует с одного

из пяти континентов, держащегося на ковбоях;

я любил тебя больше, чем ангелов и самого,

и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих;

поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне,

в городке, занесенном снегом по ручку двери,

извиваясь ночью на простыне —

как не сказано ниже по крайней мере —

я взбиваю подушку мычащим «ты»

за морями, которым конца и края,

в темноте всем телом твои черты,

как безумное зеркало повторяя.

(1975)

Ты забыла деревню, затерянную в болотах

залесенной губернии, где чучел на огородах

отродясь не держат – не те там злаки,

и дорогой тоже всё гати да буераки.

Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли,

а как жив, то пьяный сидит в подвале,

либо ладит из спинки нашей кровати что-то,

говорят, калитку, не то ворота.

А зимой там колют дрова и сидят на репе,

и звезда моргает от дыма в морозном небе.

И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли

да пустое место, где мы любили.

(1975)

Мне запомнился один вечер в Нью-Йорке у Шмакова в октябре 1981 года, когда после ухода гостей мы остались втроем «дотрепаться».

Бродский сказал: «Как это ни смешно, я все еще болен Мариной. Такой, знаете ли, хронический случай».

И он прочел нам такие невыразимо грустные стихи, что мы с трудом удержались от слез…

Я был только тем, чего

ты касалась ладонью,

над чем в глухую, ворОнью

ночь склоняла чело.

Я был лишь тем, что ты

там, внизу, различала:

смутный облик сначала,

много позже – черты.