Жизнь наградила меня — страница 5 из 99

– Не для того я убежала от семьи и полвека мыкалась, чтобы…

– Неужели ты недостаточно пожала плоды своей революционной деятельности? – перебил сестру бесцеремонный брат. – Я слушаю ваши рассказы и не сплю по ночам. Вспомни, за что посадили твоего мужа.

– Времена изменились, Жорж.

– Приятно слышать… И все же я постоянно чувствую какой-то пресс на плечах. Мне кажется, я боюсь собственной тени.

– Представляешь, дядя Жоржик, – вмешалась наша десятилетняя Катя, – когда вы с бабушкой заходили за мной в школу, ребята из нашего класса сразу догадались, что ты – иностранец.

– Небось сама расхвасталась.

– А вот и нет, честное пионерское. Я говорю, с чего вы взяли? А они говорят, у него такой вид, будто он ничего не боится.

– Как лестно. А ты, Надюша, живешь в какой-то консервной банке и знать не хочешь, что творится вокруг. Ваши «консультанты» следуют за мной по пятам, по ночам имеют наглость входить в мой номер, без конца вмешиваются и контролируют съемки моего собственного фильма. В перерыве между съемками я люблю снимать своим личным аппаратом всякие «случайности». И вчера аппарат и все пленки из моего номера исчезли.

– Почему ты нам ничего не рассказываешь?

– Это как раз то, что я делаю. Я учинил скандал, и администрация «Астории» должна была вызвать… как его… оперативника. Ну и фарс! Он перерыл мои чемоданы, лазил под матрас и за батареи и даже проверил палкой унитаз. И знаете, что он сказал? «Ваш аппарат украден финнами. Наши тут давно не воруют. Но если в краже замешан советский человек, мы его из-под земли достанем, будьте спокойны».

– Знаешь, Жоржик… – Витя заметно нервничал. – Уже поздно, давай мы проводим тебя. – И он покосился на телефон.

– Карандаш и подушка не очень надежны, – грустно усмехнулся дядя.

Мы вышли из дома. Город спал. Влажные после дождя улицы были пустынны, только в сквере напротив «Астории» кто-то наигрывал на гитаре.

– Я вас не уговариваю, дети мои. Америка не намазана мёдом, и жизнь в ней вовсе не легка. У нас в стране масса проблем, но это проблемы живого, нормального общества, а не концлагеря параноиков, где заключенные и стража боятся друг друга. Я не силен в русском языке, но даже меня поражает, что синонимом слова «правительство» является слово «власть». Я только и слышу: «советская власть не допустит, советская власть не советует, советская власть не одобряет». Не могу себе представить, чтобы кто-нибудь в Америке вместо слова «government» или «administration» употребил слово «power».

Мы подошли к «Астории». Жорж указал пальцем на окно второго этажа.

– Видите мое окно? Оно темное, меня еще нет дома. А соседнее светится. Это значит, меня ждут «друзья».

Ждут, чтобы я попросил политического убежища. Боже мой! Пятьдесят лет я страдал от ностальгии, а вылечился за неделю. Как просто это оказалось… и как грустно.

Прошли годы, а мы так и не увидели дядин фильм в прокате. Оказалось, что Жорж, снимая футбольный матч в Лужниках, позволил себе «тенденциозный» показ пьяной публики на трибунах.

Он также что-то «извратил» при съемках грузинских джигитов в Тбилиси, «оклеветал» Балтийскую регату, «опорочил» квартиру Валерия Брумеля и сделал «двусмысленные намеки» по поводу Тамары и Ирины Пресс. И зловредный фильм о звездах советского спорта был запрещен на родине звезд.

Мама

Моя мама – Надежда Филипповна Фридланд – известна в литературе как Надежда Крамова. Она была актрисой, литературной переводчицей, писателем и драматургом, прожила долгую, яркую жизнь и умерла в 2002 году в возрасте 102 лет.

Родилась мама в Петербурге 15 декабря 1899 года, то есть за две недели до XX века. В 1917 году она окончила Стоюнинскую гимназию, престижное и уважаемое в Петербурге учебное заведение для девочек. Особенностью политики этой гимназии являлось необычно либеральное отношение к евреям. Например, в мамином классе из 36 девочек 16 были еврейками. В Стоюнинке также учились сестра Набокова Елена, дочь В.В.Розанова Надя, Алиса Розенбаум (будущая знаменитая американская писательница Айн Рэнд). После национализации, когда в нее стали принимать мальчиков, там учился Д.Д.Шостакович.

Преподавали в гимназии выдающиеся учителя. Н.О.Лосский (религиозный философ, высланный в 1922 году из СССР на «корабле философов» вместе с другими выдающимися интеллектуалами) преподавал философию. Историк русского права профессор М.А.Дьяконов преподавал юриспруденцию. Маминым любимым предметом была литература, а любимым учителем – знаток русской поэзии Владимир Гиппиус. Кстати, он же преподавал и в Тени-шевском училище, где учились Владимир Набоков и Осип Мандельштам.

Вот что писал Мандельштам о Владимире Гиппиусе в «Шуме времени»:

«Спутник мой, выйдя из литературной квартиры-берлоги, из квартиры-пещеры с зеленой близорукой лампой и тахтой-колодой, с кабинетом, где скупо накопленные книги угрожают оползнем, как сыпучие стенки оврага, выйдя из квартирки, где табачный дым кажется запахом уязвленного самолюбия, – спутник мой развеселился не на шутку и, запахнувшись в не по чину барственную шубу, повернул ко мне румяное, колючее русско-монгольское лицо.

Это был В.В.Гиппиус, учитель словесности, преподававший детям вместо литературы гораздо более интересную науку – литературную злость… Казалось, этот человек находился постоянно в состоянии воинственной и пламенной агонии. Как хорошо, что я успел полюбить рыжий огонек литературной злости».


А мама в своей книге «Пока нас помнят» пишет о Гиппиусе:

«Я благодарна этому удивительному человеку за то, что он научил меня любить литературу, в особенности поэзию, научил придирчиво и нежно относиться к языку как к живому другу и ненавидеть небрежность, неряшливость, неуважение к нему и глумлению над ним…» И дальше: «Окончив гимназию, я не порвала с ней связи. Впоследствии она превратилась в 320-ю школу Фрунзенского района, и после войны в нее поступила моя дочь Людмила Штерн. Ее буйный нрав и далеко не похвальное поведение вынуждало дирекцию школы частенько вызывать родителей для объяснений. Муж наотрез отказывался от этой неприятной обязанности, а я так и ходила туда много лет подряд, отстаивая и выгораживая мое непредсказуемое чадо».

Мама была больна Серебряным веком, а стихи Анненского, Брюсова, Блока, Гумилева и восходящей звезды Анны Ахматовой знала наизусть. Однажды, когда ей было лет четырнадцать, она увидела на набережной Невы идущую навстречу Ахматову, высокую, красивую, в длинном черном пальто нараспашку, с тяжелой ниткой крупных бус на шее. Мама задохнулась от волнения, перебежала на другую сторону, вернулась и снова пошла ей навстречу. И так четыре раза. Наконец Анна Андреевна остановилась:

– Девочка, если у меня не галлюцинация, ты попадаешься мне навстречу пятый раз.

Мама вспыхнула и извинилась.

– Ты, наверно, тоже пишешь стихи? – спросила Ахматова.

От этого «тоже» у мамы, по ее словам, остановилось сердце.

– Если ты не очень спешишь, проводи меня, – сказала Ахматова, – и прочти какое-нибудь свое стихотворение.

Мама от счастья не могла вымолвить ни слова, но проводила Анну Андреевну, а будучи уже взрослой, много раз встречалась с Ахматовой у общих друзей.

В 1920 году мама посещала поэтические семинары Гумилева, которые проводились на Литейном, в доме Мурузи. (В этом доме с 1890 по 1912 год жили Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, а более полувека спустя – с 1955-го по 1972-й – Иосиф Бродский.)

Как-то на одном из занятий мама спросила Гумилева: «Николай Степанович, а можно научиться писать стихи, как Ахматова?»

«Как Ахматова вряд ли, – ответил Гумилев, – но вообще научиться писать стихи очень просто. Надо придумать две приличные рифмы и пространство между ними заполнить, по возможности, не очень глупым содержанием».

На одно из занятий пришел молодой человек в длинной, почти до полу, шинели. В одной руке он держал фуражку, в другой – рукопись. Невысокого роста, смуглый, матовые карие глаза, сурово сжатый рот – весь его облик выражал смущение и застенчивость.

– Вы пришли заниматься? – спросил Гумилев.

Молодой человек кивнул и молча положил на стол рукопись. Николай Степанович взглянул и пожал плечами:

– Но это проза, я ничего в ней не понимаю.

– Неважно, – махнул рукой молодой человек. – Моя фамилия Зощенко, можно мне остаться?

Гумилев разрешил. Зощенко сел за стол рядом с мамой, и они подружились. Четверть века спустя… Впрочем, об этом лучше рассказала мама в своих мемуарах. Вот из них отрывок.

Отступление: об Ахматовой и Зощенко

…Это был сентябрьский день 1946 года. Утром я пришла в Союз писателей. Уже несколько дней ходили слухи, что предстоит какое-то важное собрание, и не в стенах Дома писателей, а в Смольном. Это историческое место действия указывало на значительность мероприятия.

Накануне всем членам Союза писателей выдали именные билеты, точнее пропуска. Секретарша, с которой я была на дружеской ноге, оглянувшись на закрытую дверь, доверительно прошептала: «Понимаешь, всем выдали пропуска, кроме Ахматовой и Зощенко. Их вычеркнули из списка, правда странно?» Это было действительно странно. Все знали, что Ахматова и Зощенко впали в немилость, и, вероятно, их собираются «прорабатывать». Но почему в их отсутствие?

Проработчики того времени не очень церемонились с намеченными жертвами. Уважение к личности, к человеческому достоинству было не в моде, и деликатничать они не привыкли. Пропуска в Смольный проверяли с предъявлением паспорта и оба документа тщательно и долго изучали. Через десять шагов снова – пропуск и паспорт. И так раза четыре. В зал вводили чуть ли не под конвоем. Все были встревожены и озадачены – уж слишком зловеще выглядела обстановка.

Жданова встретили аплодисментами, и он начал свой «исторический» доклад. Сперва это были набившие оскомину прописные истины, и в зале кашляли и перешептывались. Но вот он заговорил об Ахматовой. Зал смолк, замер. Оратор называл Анну Андреевну такими словами, которые нельзя повторить. Они не имеют права оставаться в памяти. Казалось, что в официальном тексте такого быть не могло. Зал перестал дышать. Никто не смел поднять глаз и переглянуться с соседом. Все сидели, опустив головы от чувства гадливости и стыда, раздавленные, как под глыбами рухнувшего здания.