И мы неслись в одобренную им мясную лавку, и Гена придирчиво рассматривал мясо, сомневался, качал головой, и вдруг лицо его озарялось нездешним светом – он нашел тот единственный, желанный кусок.
Обсудив и одобрив список гостей, мы начинали лепить. Сперва обменивались культурными новостями, потом Гена, постоянно в кого-то влюбленный, водил меня по лабиринту своих запутанных чувств, потом мы сплетничали, выкладывая друг другу чужие тайны, потом я читала ему свои рассказы, а он мне – свои стихи.
Получалось примерно четыреста тающих во рту, божественных пельменей, поглощая которые, можно было явственно слышать музыку небесных сфер.
Кстати, когда Ростропович праздновал свое пятидесятилетие, он попросил Гену участвовать в составлении меню и приготовлении некоторых блюд. Гена привлек меня и жившего тогда в Нью-Йорке Эдика Лимонова лепить пельмени.
Генина многолетняя мечта выехать «на постоянное место жительство» в Америку по израильской визе была неосуществима, потому что он не имел в своем организме ни капли еврейской крови. Историческая родина его и его предков находилась в Свердловске (теперь, как и прежде, Екатеринбург).
Оказался он на Западе, женившись на американке Салли Джонсон, двадцатипятилетней журналистке, которую прислали Гене его американские друзья. Ее предупредили, что это бизнес, и брак строго фиктивный, так как жених дамами не интересуется.
Мисс Салли Джонсон оказалась пухленькой симпатичной барышней, но проблемы начались уже через два дня. Она без памяти влюбилась в Генку и заявила, что не хочет гонорара за этот брак, но чтоб замужество было настоящим. Она то плакала на моем плече, то, будучи оптимистичной янки, не оставляла надежды, что в один прекрасный день… Я ее не разочаровывала… Свадьба состоялась. Салли облачилась в белое платье с кружевами, Гена купил ей обручальное кольцо. Свидетелями были балерина Мариинского театра Калерия Федичева, нынешний главный редактор журнала «Звезда» Яков Гордин, американский консул в Ленинграде (забыла его фамилию) и ваша покорная слуга.
Шмаков, в темно-зеленом бархатном пиджаке, белоснежной рубашке и бабочке цвета кагора, был ослепителен.
После загса мы поехали к Федичевой и среди ее карельской березы славно выпили и закусили. Затем Гена вознамерился отвезти жену в «Асторию» и отправиться ночевать к нам. И тут миссис Джонсон-Шмакова, предвкушавшая страстную брачную ночь, разбушевалась. Перефразируя Вертинского, она «целовала Геннастого в посиневшие губы и метнула в свидетелей обручальным кольцом…». Через день она улетела.
Шмакова долго мурыжил ОВИР, и он получил разрешение на выезд уже после нашего отъезда. Американская виза у него, разумеется, была, и ему не нужно было, как нам, ожидать ее в Италии несколько месяцев. Но на полдороге в Нью-Йорк он приземлился в Риме и прожил с нами дней десять, а в Штаты прилетел на три недели раньше нас, и 13 января 1976 года встречал нас в аэропорту Кеннеди. «Обожаю Нью-Йорк, – сказал он. – Изучил его как свои пять пальцев, так что всё вам покажу».
В Ленинграде Гена написал книгу о замечательном французском актере Жераре Филиппе и защитил кандидатскую диссертацию в Институте театра, музыки и кинематографии. В Америке он написал две монографии: «Baryshnikov from Russia to the West» («Барышников из России на Запад») и «Great Russian Dancers» («Великие русские танцовщики»), отредактировал книжку воспоминаний Натальи Макаровой и почти закончил фундаментальный труд о Мариусе Петипа. Постоянного дохода он не имел и зарабатывал спорадически литературными гонорарами. Однако жил беспечно, ни копейки не откладывая, не заботясь о завтрашнем дне. Иногда мысль о «нищей старости под Бруклинским мостом» приводила его минут на пятнадцать в содрогание. И впрямь, при его легкомыслии Генина старость могла бы быть убогой и печальной… если бы он до нее дожил.
Весну и лето 1987 года мы с Витей прожили в Бельгии. И поэтому, когда Шмаков узнал, что у него СПИД, нас не было рядом. Писал он нам часто, письма его в Брюссель были ироничными, даже более гаерскими, шутовскими, чем обычно. Вот образец его прозы:
Дорогая старуха Крысогонова. Я рад, что ты обнаружила разительное сходство своих расплывшихся телес с Вакхом и боровом Рубенса – это свидетельствует о глазе истинной художницы, коей ты в глубине души и являешься. И рад, что ты носишься, как ошпаренная, из музея в музей. Это лучше, чем бегать из гошпиталей в колумбарий. У меня таких острых радостей нет. Я – поселянин, и жизнь течет, отчасти переливаясь из пустого в порожнее, о чем твердит «предглазный», как выразился бы Солженицын, бассейн, а с другой стороны – чредой гротесков и почти трагедий.
Татьяна упала и сломала себе бедро. Ее оперировали, несмотря на вопли и крики, чтобы ее оставили в покое умирать. Операция прошла хорошо – все-таки местные эскулапы это чего-нибудь особенного. Это тебе не Склифосовского, где, по-моему, еще пилят без наркоза, как во времена японской кампании 1904–1905 года, остро памятной тебе.
Жара стоит егУпетская, я черен, как эфиоп, пишу про «Спящую» и вообще перелез в «Эпоху шедевров», последнюю главу о великом мастере, который скоро – ой, скорей бы, – откинет коньки.
Всё это как-то сумбурно и осложнено дурными мыслями и бессонницей. У меня кончилось снотворное, и в минуты редкого забытья вижу Рудика Нуреева на мачте, в обнимку с Каллас, в костюме мавританки времен Наполеона.
Но я все еще строен, нетерпим и немного зол, хотя натертый стих не сверкает ярче меди. 24 мая еду к Михаилу Барышу глодать лапшу по поводу больших тезоименитств твоего друга и наперсника Жозефиуса, с коим не виделся со времен падения Трои…
Утро сегодня туманное и практически сырое. Читаю – к великому для себя удивлению – Солжевский «Февраль-март 1917-го». Должен сказать, что это работа первый класс, и, если бы не многочисленные «удурчивые» и «угнелся кто-то», – потрясающая проза. Масштаб просто грандиозный, почти толстовский. Все слои схвачены, и какие характеры – и Николай II, и Протопопов, и царица
Алике, и Родзянко, и Гучков, и Керенский – и вся эта баламутная картина того, как дружно просрали Россию.
Я просто в экстазе, прочел уже 400 страниц мельчайшего петита (знаешь, эти имковские издания, убивающие глаза), а впереди еще 800. И не скучно ни одной секунды. Нет, не зря он сидит в своем Вермонте.
Старица, ты пиши о разных пестрых впечатлениях и помни обо мне, узнике творчества и чудотворства. Как Виктуар потрясает основы мироздания?
Так, начался дождь, мать его, целую крепко вас обоих. Пиши непрерывно, пиши каждую минуту. Твой Г.».
Шмаков уже почти не вставал с постели, когда в конце марта 1988 года в Бостоне проходил американо-советский музыкальный фестиваль «Making music together». Из Союза приехали более 400 человек – представители всех музыкальных жанров.
Шмаков, конечно, не мог пропустить такого события – в особенности балетного вечера Майи Плисецкой, на котором она танцевала «La Rose malade». Не слушая возражений Алекса Либермана, предупреждений врача и наших увещеваний, что поездка может оказаться ему не под силу, Гена приехал.
Накануне этого гала-концерта у него был день рождения, и мы решили отметить его в Бостоне. Пришли человек сорок, в том числе Барышников, Шнитке с Ириной Федоровной, Геннадий Рождественский с женой Викторией Постниковой, Андрей Вознесенский… Приехали друзья из Нью-Йорка.
Гена, исхудавший, с осунувшимся лицом, держался стойко. А наутро он не смог встать. Смерили температуру – 41,5. Я стала совать ему аспирин, но он сказал, что ему нужны более сильные лекарства, а их он оставил дома. Я в панике позвонила Либерману, и Алекс велел немедленно привезти его в Нью-Йорк, – в аэропорту Ла Гуардия его будет ждать лимузин с врачом и медсестрой.
Это часовое путешествие я не забуду до конца своих дней. Гена весь горел и хрипло, с трудом дышал. Я держала его голову и молилась, чтобы он долетел живым…
Шмаков прожил еще пять месяцев. Алекс не захотел отправлять его в госпиталь, – все равно от СПИДа лечения не было. Он организовал за Геной потрясающий медицинский уход – круглые сутки у его постели дежурила медсестра. Вернее, три медсестры, по восемь часов каждая. В то время о СПИДе очень мало было известно, люди были насмерть напуганы, уверенные, что он заразен, как чума. Поэтому медсестры, которые соглашались ухаживать за больными СПИДом, стоили астрономических денег. Все расходы взяли на себя Либерман и Барышников, но и Бродский помогал в меру своих финансовых возможностей.
И Миша, и Иосиф очень часто навещали Гену и, сойдясь у его постели, вспоминали, шутили, рассказывали смешные байки, читали стихи. Я уверена, что присутствие близких и дорогих людей продлило Генину жизнь.
В то время у Барышникова была квартира в трех кварталах от Гениного дома. Миша предложил мне в ней останавливаться, когда я приезжала в Нью-Йорк. Просидев у Гены четыре-пять часов, я нуждалась в моральной и физической передышке, чтобы вечером прийти к нему снова.
Последние два месяца своей жизни Шмаков, лежа с закрытыми глазами, часами бормотал стихи или просил меня читать ему вслух. Больше Цветаеву, Мандельштама и, конечно, Бродского. Казалось, что Гена почти всего его знает наизусть.
Но незадолго до смерти он сказал, что «попрощался с Жозефом» и теперь хочет читать и слушать только Кушнера. И просил, чтобы я Кушнеру это передала.
За несколько дней до смерти, находясь в полном сознании, Гена сказал: «Я ни о чем не жалею… У меня была замечательная жизнь».
Геннадий Шмаков умер 21 августа 1988 года в возрасте 48 лет. В завещании он просил, чтобы его кремировали и развеяли пепел над Эгейским морем: Гена хотел после смерти быть рядом со своей богиней Марией Каллас. Во время церемонии поминовения в похоронном доме Кэмпбелл в зале звучал ее голос, исполнявшей арию из оперы Беллини «Сомнамбула».
После траурной церемонии мы с Бродским зашли в соседнее кафе на Мэдисон-авеню выпить чашку кофе. Вспоминали смешные и грустные эпизоды из Гениной жизни. Я прочла Иосифу несколько Гениных стихотворений – сам он их Бродскому показывать, по-видимому, стеснялся.