Довлатов был сама сдержанность.
– Я написал новый рассказ, у вас найдется время его прочесть?
– Почту за честь.
Довлатов молча протянул мне папку с рассказом.
– Я собираюсь домой, Сережа, хотите проводить меня?
– К сожалению, не могу. Через пятнадцать минут у меня свидание у Казанского собора.
Довлатов как бы виновато улыбнулся, пожал мне руку и вышел из библиотеки.
Ну что, опять нарвалась? Слава Богу, хватило ума не спросить «когда вы мне позвоните?». С другой стороны, почему он не сказал, что позвонит завтра?
Как же вести себя с Довлатовым? Обычно моими конфидентами были Марина Ефимова и Галя Наринская, в прошлом жена Жени Рейна, а теперь – Толи Наймана. Однако я чувствовала, что в этой ситуации их опыт недостаточен. Мне мог дать дельный совет мужчина, ориентирующийся в лабиринтах психологии «пьющего неврастеника». Я позвонила Гене Шмакову.
– Реши сперва, зачем он тебе, – сказал Гена.
– Он талантливый, обаятельный, яркий, с ним интересно.
– И только?
– Если ты намекаешь на сам знаешь что, то об этом не может быть и речи.
– Это почему же?
– Уж очень он избалован и самоуверен. Мне с ним не справиться.
– Ошибаешься. Он просто куражится, а на самом деле закомплексован до ушей. Он начинающий литератор, нуждается в постоянном поощрении, как наркоман в героине. И тут появляешься ты с репутацией «литературной дамы» и считаешь шедевром каждый его рассказ. Ты для него баллон с кислородом. Ему просто необходимо держать тебя при себе.
– Так зачем он куражится?
– Изображает рокового мужчину, чем и подцепил тебя на крючок. Тем более что весь этот кураж-эпатаж – тоже литература, только устная. Это во-первых. А во-вторых, полагаю, что он собирает материал для худпроиз-ведений… Что-нибудь вроде «Мадамы Бовари», «Дамы с собачкой» или «Люмпена с камелией».
– Так что делать?
– Развлекайся, но не принимай его всерьез, а то наплачешься.
– Как реагировать?
– Прохладно. Не расточай комплиментов, хвали умеренно и не лезь в бутылку. Конечно, для тебя тут таится опасность.
– Какая?
– Он потеряет к тебе интерес и найдет другую жертву.
– Можно ему позвонить, когда я прочту рассказ?
– Ни в коем случае.
– Но он будет нервничать.
– Вот и прекрасно.
Проползли томительные три дня. Телефон молчал. На четвертый день Довлатов «моргнул», то есть позвонил. Я сдержанно одобрила рассказ. Он всполошился и спросил, может ли он сейчас за ним зайти и поговорить подробно. Я сказала, что собираюсь к Ефимовым и оставлю рассказ у них.
– Когда вы будете у Ефимовых?
– Вечером.
К Ефимовым я заехала прямо из университета и предупредила, что вечером у них наверно появится молодой прозаик.
Как в воду глядела. Ефимовы утверждали, что он загрустил, не застав меня.
Довлатов был очень мнителен. Он обладал гипертрофированной зависимостью от людской хулы и людской хвалы. Он дорожил комплиментами даже от людей, которых в грош не ставил, и нестерпимо страдал от равнодушия. Естественно, что его – начинающего писателя – должны были волновать суждения писателей-коллег и слушателей. Ведь читателей у него тогда не было. Но Сергей страстно желал нравиться всем: нервно расспрашивал, упомянут ли он был в разговоре А и Б, почему на него косо взглянул «презираемый» им Y и как посмел «жалкий» Z не пригласить его на какое-то домашнее чтение. Кстати, если те же X, Y и Z приглашали его, он с видимым удовольствием отказывался. Но позвать его они были должны. Невнимание к себе Довлатов воспринимал очень болезненно. С одной стороны, он утверждал, что стыдится своей импозантной внешности.
Во всяком случае, выражал опасение, что его яркая брутальная наружность «маскирует» деликатную душу и литературный талант. С другой стороны, он своей эффектной наружностью пользовался в хвост и в гриву, сражая наповал продавщиц, парикмахерш и официанток. Но не только представительницы этих профессий попадали под паровой каток его обаяния. Я была свидетелем, как в Нью-Йорке средних лет литературные редакторессы впадали при его появлении в транс.
Что же, на самом деле, Довлатов хотел от меня? Он вбил себе в голову, что у меня абсолютный слух и соколиный глаз на современную прозу. Насчет слуха и глаза не знаю, но вкусы наши, действительно, совпадали. Оказалось, что мы замирали от одних и тех же стихов. Помню, как, стоя на Исаакиевской площади под проливным дождем, мы хором декламировали Мандельштама:
Я слово позабыл, что я хотел сказать.
Слепая ласточка в чертог теней вернется,
На крыльях срезанных, с прозрачными играть.
В беспамятстве ночная песнь поется.
Как-то я познакомила Довлатова со стихами Николая Олейникова. В частности, прочла ему такое антиеврейское стихотворение.
Уж солнышко не греет
И ветры не шумят,
Одни только евреи
На веточках сидят.
В лесу не стало мочи,
Не стало и житья:
Абрам под каждой кочкой,
Да… Множество жидъя.
…
Ох, эти жидочки,
Ох, эти пройдохи,
Жены их и дочки
Носят только дохи.
Дохи их и греют,
Дохи их ласкают.
А кто не евреи —
Те все погибают.
Довлатов тут же разразился схожим экспромтом:
Все кругом евреи.
Все кругом жиды,
В Польше и в Корее
Нет иной среды.
И на племя это
Смотрит сверху вниз
Беллетрист Далметов —
АнтисемитиСт.
Мы любили одних и тех же писателей. Исключение составляли Фолкнер, до которого не доросла я, и Пруст, до которого не дорос Довлатов. Я бы сама тоже не доросла до Пруста, но Гена Шмаков строго следил, чтобы я не зацикливалась на американцах.
Некоторые писатели не выпускают из рук своего произведения, пока оно не отшлифовано и не отполировано до блеска. Другие, и к ним относился молодой Довлатов, не могут не только закончить рассказа, но просто продолжать писать, не получив, как говорят американцы, feedback, то есть обратной связи. Часто Сергей звонил, чтобы прочесть по телефону всего лишь новый абзац.
Эта особенность свойственна не только начинающим. Евгений Шварц в своем эссе «Превратности характера» пишет о Борисе Житкове, что он: «…работал нетерпеливо, безостановочно, читал друзьям куски повести, едва их закончив, очень часто по телефону. Однажды он позвал Олейникова к себе послушать очередную главу. Как всегда, не дождавшись, встретил его у трамвайной остановки. Здесь же, на улице, дал ему листы своей повести, сложенные пополам, и приказал: "Читай! Я поведу тебя под руку!"».
Почти так же вел себя и Довлатов. Мы бесконечно разговаривали, гуляя по городу. Наши прогулки затягивались на несколько часов, и часто мы забредали в то в Новую Голландию, то на Стрелку Васильевского острова, то аж в Александро-Невскую лавру. Как-то мы с Сергеем стояли в Лавре на берегу речки Монастырки с заросшими берегами. Был разгар тихой ленинградской осени, светло-желтые листья бесшумно кружились, падали в темную воду и через несколько минут исчезали из виду.
«Я бы не прочь обосноваться здесь, когда всё это кончится», – сказал Довлатов, сделав рукой неопределенный жест, захвативший и бледно-голубое небо, и речку, и хилые деревца, и заросшие, непосещаемые могилы. Кажется, он забыл в эту минуту, что ненавидит природу.
«Сережа, а ты веришь в Бога?» Он помолчал, как бы пытаясь найти точный ответ. «Не знаю, – наконец сказал он, – очень мало об этом думал, то есть редко поднимал рыло вверх».
Нашим дневным прогулкам способствовало то, что я отказывалась проводить вечера в его компаниях, как говорила наша Нуля, «незнамо где». Две поездки в дебри новостроек оставили тяжкое впечатление. Суперлитературные, обросшие, немытые алкаши, обсуждающие, кто из них более гениален, квартира без телефона, городской транспорт застыл до утра, на такси денег нет, на часах полтретьего ночи, и Витя наверняка обзванивает больницы и морги. Сережу абсолютно не волновало, что те же морги обзванивают его мама Нора Сергеевна, жена Лена и Норина сестра Маргарита Степановна, которая, впрочем, разыскивала не только Сережу, но и своего сына, Сережиного кузена Борю.
Я предпочитала общаться с Довлатовым в рабочее время, при свете дня. Мы встречались на Невском, у кинотеатра «Титан», и направлялись по Литейному к Неве, с заходом в «Академкнигу» и в рюмочную на углу Белинского.
За 1 рубль 10 копеек мы становились обладателями двух рюмок водки и двух бутербродов с крутым яйцом и килькой. Затем начиналось обсуждение написанного им накануне рассказа. Помню, что Сергей приходил в неистовство, если я осмеливалась похвалить какого-нибудь начинающего прозаика или поэта.
Обладай я талантом Гоголя, описание наших диалогов выглядело бы примерно итак:
– Что вы, Люда, носитесь со своим полуграмотным Конурой из Красножопинска, как дурень с писаною торбою, – говорил Сергей Донатович с досадою, потому что действительно начинал уже злиться.
– Во-первых, его фамилия не Конура, а Качурин, а во-вторых, он из Челябинска. И там живут очень талантливые люди.
– Ну, уморили. Вы понимаете в литературе, как свинья в апельсинах.
– Зачем же вы тогда тычете свинье в нос свою писанину?
– Найман сказал, что она гениальна.
– Найман ни о ком, кроме как о себе, такого слова произнести не в состоянии. Это мог сказать Рейн, он добряк и отзывается так о любой макулатуре.
– Рейн и сказал, и уж, наверное, не без оснований. А то какого-то Качуру вытащила из нафталина.
– Он на три года моложе вас, а вы ведете себя, как настоящий гусак.