Жизнь наградила меня — страница 77 из 99

Слушай, мы с тобой еще не условились, разрешается ли мне искренность и честность в оценках, или ты в них не нуждаешься, а воспринимаешь только шепот восторга. Дай знать, и я буду в курсе».

В эти дни Довлатов и компания были заняты созданием «Нового американца», который должен был конкурировать со старейшей русскоязычной нью-йоркской газетой «Новое русское слово». 31 июня 1979 года он пишет: «Газетные хлопоты завершаются, всё продумано, и главные преграды устраняются. Короче, мы начинаем… Выиграет тот, кто начнет первый. Ибо вторая газета – необходима, а третья уже лишняя». Затем он несколько туманно заявляет, что «уже есть несколько организаций, заинтересованных в нас и в трибуне, найдены чрезвычайно гибкие и цельные при этом формы». Но главное, что он хочет мне сказать в этом письме, это то, что отсутствует бизнес-менеджер, и далее: «Ты рождена для подобной работы. Плюс обаяние. Плюс – язык. Плюс – мастерство контактов».

Сережино предложение, казавшееся на первый взгляд перспективным и лестным, конечно же было утопией. В это время я уже потеряла работу в геологической компании в Бостоне и работала в Нью-Йорке, в художественной галерее Эдуарда Нахамкина. Работала без зарплаты, на комиссионных. Своего жилья у меня в Нью-Йорке не было, мама и Витя жили в Бостоне, я кочевала по друзьям. Но Нью-Йорк меня манил чрезвычайно, особенно потому, что дочь Катя училась в Барнард-кол-ледже Колумбийского университета. Вот я и разрывалась на части. Нахамкин давал мне возможность две недели быть в галерее, две недели дома. С работой в газете этот номер не прошел бы. В газете надо работать двадцать часов в сутки и, как я правильно поняла из довлатовского письма, практически без зарплаты.

Мы обменялись еще дюжиной телефонных разговоров и писем, и в результате я отказалась от заманчивого предложения быть газетным менеджером.


Как и Бродский, Довлатов писал мне посвящения на изданных в эмиграции книгах. (В Советском Союзе, как известно, у него не вышло ни одной.) Однако его посвящения были формальны, без неуемного полета фантазии, столь очевидного в посвящениях, написанных Иосифом.

На экземпляре «Невидимой книги», изданной «Ардисом» в 1977 году, Сергей написал: «Милой Люде Штерн с надеждой, что отношения всегда будут хорошими. С.Д.».

Книжка с этим автографом была мне преподнесена после очередной ссоры, и Сергею хотелось избежать подобных склок в будущем.

На англоязычном издании той же книги: «Сияющей Л.Штерн от поблескивающего С.Довлатова. 17.4.79.», то есть почти дословно слизал посвящение Бродского.

«Соло на ундервуде» удостоилось весьма краткого «Это – для забавы. С.».

И только надписывая «Зону», изданную Игорем Ефимовым в издательстве «Эрмитаж», Сергей позволил себе немного сентиментальности: «Дорогие Люда, Надежда Филипповна и Витя! Какими бы разными мы ни были, все равно остаются: Ленинград, мокрый снег и прошлое, которого не вернуть… Я думаю, все мы плачем по ночам… Обнимаю вас. С».

Впрочем, книжки с таким (или почти таким) автографом дарились не только нашей семье.


Оглядываясь на долгие годы – почти четверть века, – прожитые «в окрестностях Довлатова», я нахожу удивительное сходство его характера с характером литературного идола нашей юности Эрнста Хемингуэя. Замечательный писатель, супермен, путешественник, отважный воин, не раз глядевший в пустые глаза смерти, будоражил наше воображение. Разговаривали мы друг с другом хемингу-эевским телеграфным стилем: короткие фразы, загадочный подтекст, который Довлатов называл «великой силой недосказанного». А слова – коррида, сафари, розадо, Килиманджаро – звучали как заклинания. Вот как написал об этом Довлатов, признавая это сходство:

«1960 год. Новый творческий подъем… Тема – одиночество. Непременный антураж – вечеринка. Вот примерный образчик фактуры:

– А ты славный малый!

– Правда?

– Да, ты славный малый!

– Я – разный.

– Нет, ты славный малый. Просто замечательный.

– Ты меня любишь?

– Нет…

Выпирающие ребра подтекста. Хемингуэй как идеал литературный и человеческий…»


Жизнь Хемингуэя ничем не напоминала довлатовскую. Американский классик в молодости не служил охранником в лагере, не обивал безнадежно пороги редакций, не бедствовал, не эмигрировал в другую страну и не умер от инфаркта в сорок восемь лет. При жизни папа Хэм был обласкан деньгами и славой, хотя уже лет через двадцать после его смерти даже соотечественники стали о нем забывать.

А Довлатов в юности не воевал в Испании, не ловил форель в горных испанских речках, не убивал тигров, не якшался с тореадорами и не жил на Кубе. Он не ловил кайф в парижских ресторанах «Куполь» и «Ротонда» и не дружил Гертрудой Стайн, Дос Пассосом, Эзрой Паундом и Скоттом Фитцджеральдом. Он не сочинил трех прекрасных романов и не получил Нобелевской премии за вполне заурядное произведение «Старик и море».

Живя в Америке, он был известен в России как журналист радиостанции «Свобода», а невероятная, непостижимая популярность на родине, как цунами, настигла его только после смерти.

Хемингуэй и Довлатов жили в разные временные отрезки XX века, на разных континентах, и говорили на разных языках. Но и тот и другой считали слово высшим проявлением человеческого гения и подарком Бога, в которого оба не верили и у которого не смели просить добавки. И обращались оба писателя со словом бережно и целомудренно.

Но и кроме отношения к слову, между Хемингуэем и Довлатовым много общего. И к тому и к другому писателю применимо удачное довлатовское выражение «Сквозь джунгли безумной жизни».

Хемингуэй никогда не учился в университете и никогда не жалел об этом. Довлатов был отчислен с третьего курса университета и тоже не огорчался по этому поводу.

Хемингуэй трансформировал способ самовыражения американцев и англоговорящих людей во всем мире (разумеется, читавших его произведения) и создал «как бы» простую, лаконичную, моментально узнаваемую манеру речи.

Проза Сергея Довлатова прозрачна, лаконична и узнаваема по прочтении первой же фразы.

В юности Эрнест Хемингуэй создал свой собственный кодекс чести, основанный на правде и верности, но не сумел следовать ему и не взял высоко поставленную им самим планку честности и благородства. Он совершил в жизни много ошибок, которые сам называл «провалами». Он изменял своим принципам, своей религии, своим женам. Только литературе он не изменил ни разу. И когда осознал, что как писатель не может больше быть равным себе, что он исчерпал себя, его жизнь потеряла смысл. 2 июля 1961 года он снял со стены свою лучшую английскую двухстволку, зарядил оба ствола и снес себе череп.

Довлатов был на тринадцать лет моложе Хемингуэя, когда его настигли почти те же синдромы и по той же причине. Довлатов решил, что исчерпал свои ресурсы, и покончил с собой другим способом – утопил себя в водке. Он пил, прекрасно сознавая, что каждый следующий запой может оказаться последним, а впервые о самоубийстве говорил и писал мне за двадцать лет до своей трагической гибели.

Его достоинства и недостатки сплелись в прихотливый узор, создав удивительный, трудный для родных и друзей характер. Сергей был добр и несправедлив, вспыльчив и терпелив, раним и бесчувственен, деликатен и груб, мнителен и простодушен, доверчив и подозрителен, коварен, злопамятен и сентиментален, неуверен в себе и высокомерен, жесток, трогателен, щедр и великодушен. Он мог быть надежным товарищем и преданным другом, но ради укола словесной рапирой мог унизить и оскорбить. Следуя заповеди «не суди» в литературе, он пренебрегал этой заповедью в жизни. Не перечесть, скольких друзей и приятелей он обидел, о скольких нес всякие небылицы! Кажется, только Бродского пощадил, и то из страха, что последствия будут непредсказуемы.

К нему применима поговорка «ради красного словца не пожалеет и родного отца». И действительно, отца своего он не жалел и писал о нем в издевательском тоне. Возможно, был уверен, что это остроумно, метко и непременно рассмешит всех, включая Доната Исааковича.

Прочтя «Эпистолярный роман» Довлатова с Ефимовым, я поняла, какой ад бушует в его душе. В своем последнем письме Сергей выразил суть своей внутренней трагедии четко и беспощадно. Оно свидетельствует о таком отчаянии, что, перечитывая его снова и снова, я не могла сдержать слез. Звучало это письмо как реквием самому себе.

Бог наградил его многими талантами. Кроме, наверно, самого главного: таланта быть счастливым.

Бродский и Довлатов: сходства и различия

Однажды после лекции, которую я прочла во Флорентийском университете, один студент спросил меня: «Чья судьба вам кажется наиболее трагической: Бродского или Довлатова? И кто из них больше страдал?»

Этот вопрос застал меня врасплох. Не хотелось разочаровывать юношу печальной правдой, но в философском смысле любая жизнь трагична. Достаточно вспомнить слова Бродского: «Вы заметили, чем это всё кончается?»

Полагаю, что молодой человек имел в виду трагичность жизни поэта или писателя, вынужденного жить вне своего отечества и своего языка. Поэтому я решила начать список «трагических» эмигрантов с его «односельчанина», божественного Данте, вынужденного бежать из любимой Флоренции, преследуемого, но «не раскаявшегося», не вернувшегося при жизни на родину и не узнавшего, что четыреста лет спустя после своей смерти он станет гордостью Флоренции и одним из величайших поэтов западной цивилизации.

Как и Данте, ни Бродский, ни Довлатов никогда не вернулись на родину. И все-таки, трагична ли судьба поэта или писателя, живущего в изгнании, вдали от своих корней? Однозначного, как сейчас принято выражаться, ответа нет. Что может быть трагичней судьбы оставшихся на родине Гумилева, Цветаевой, Мандельштама?

И все же судьбу Бродского, несмотря на выпавшие на его долю испытания, трагичной я бы назвать не решилась. Главным образом благодаря его характеру. Бродский попытался Россию «преодолеть». И ему это удалось. Он много путешествовал, жил в Италии, в Англии, Франции, Скандинавии, побывал в Мексике и всюду имел любящих и преданных ему друзей. Он искренне считал себя гражданином мира. Его поэтическая звезда оказалась на редкость счастливой – он успел вкусить мировую славу и насладился почестями, очень редко выпадающими на долю писателей и поэтов при жизни. В возрасте пятидесяти лет он женился на молодой красавице – полурусской-полуитальянской аристократке. Она родила ему дочь Анну, которую он обожа