— Да ладно! — прервал прапора, вдруг, Сергей. — Кто же поверит, что чувства тринадцатилетнего ребенка могут быть такими сильными? Он же ребенок!
— Это ты у нас все еще ребенок! — встрял Ахмед. — У детей-то, а в особенности в этом возрасте, чувства посильней твоих и моих вместе взятых будут!
— Ну так что? Продолжать? — прапор затянулся и, выпустив густые клубы дыма, хитро посмотрел на обоих.
— Да-да! — проговорил из-за плеча Авдея Молодой. — Если кому-то не интересно, то не всем же.
— Продолжай, — подтвердили братья, — мы тебя слушаем. — А Серега с Ахмедом еще долго тыкали друг друга локтями…
Так вот. Пришла ли эта мысль ему сразу, либо потом, когда он увидел на платформе оставленный кем-то в спешке автомат с рюкзаком, но через час Максим уже удалялся от станции по тоннелю. Куда подевались дозоры, было неясно, но ему все же беспрепятственно удалось уйти. Порой в шоковом состоянии мы такое можем нагородить, а потом сами не помним, как это случилось.
А парень был в шоке. Он только, можно сказать, осознал, что любит Лену, как на тебе, она заражена чем-то смертельным. Да, о смерти ему никто не говорил, но представьте себе, какое может быть воображение у парня, который поверил ничем не доказанным словам первого встречного.
Он шел, как в тумане, словно это был не он. Словно в него вселилось что-то. А может, и вселилось. Например, желание помочь любимой девочке, от которой он без ума.
Так вот, несколько дней он бродил по этим тоннелям. Облазил, можно сказать, все вдоль и поперек, но так ничего и не нашел. Тогда, в крайней обреченности он вышел на необитаемую станцию.
Здесь он решил сделать привал и хоть как-то отдохнуть. Развел костер из каких-то обломков. Вскипятил котелок. Сварил из того что было во взятом на платформе своей станции чужом рюкзаке себе похлебку, благо хозяин рюкзака и водой запасся. Поел и приготовился лечь спать.
Размышления о том, что же такое этот цветок, миф или реальность, а если реальность, то почему же он тогда прячется от людей и не помогает им, были готовы уже перейти в сон, как его что-то разбудило. Он присел. Медленно поглядел по сторонам. Прислушался. Вот оно. Какой-то слабый звук. То ли просто мелодия, то ли чье-то пение.
Он поежился. И не мудрено. Одному на неизвестной и необитаемой станции и так страшно без всякого пения, а тут…
В общем, в скором времени он встал и пошел на звук. Дурачок, скажете вы, но нет… Лучше сразу узнать, что это, а не сидеть всю ночь и ждать, что же это нечто все-таки выкинет.
Он поднял автомат и пошел вперед по платформе, пытаясь определить источник странной мелодии. Ясно было одно, что этот источник находится не на платформе и не в тоннелях, а где-то…
Свет его фонарика уперся в ступеньки эскалатора. Звук стал более слышим, и шел откуда-то сверху. Там был вестибюль станции.
Он медленно по ним поднялся. С каждым новым шагом мелодия усиливалась, а сверху что-то светилось. Мягко, почти незаметно. И имело розовый оттенок!
Его сердце забилось чаще. Неужели? Неужели он нашел его? Тот самый цветок. Надежду, которая оправдалась?
Он поднялся по последним ступенькам и увидел его. Посреди вестибюля в куче всякого хлама рос цветок. Как и говорил незнакомец, алого цвета, но еще он и светился во тьме. Будто лучи переполнявшей его живительной силы не могли сдерживаться внутри.
Зачарованный такой красотой, он на миг остановился, но затем, отбросив автомат в сторону, бросился к цветку, сорвал его и устремился вниз по эскалатору.
Забыв все вещи на станции, и автомат, и рюкзак, он, освещая себе путь одним лишь светом аленького цветка, побежал на свою станцию. Надежда была жива в нем. Как никогда. А душа пела. Пела от радости и любви. Скоро Ленка узнает о его чувствах. Скоро они будут вместе…
Станция оказалась безжизненной. Он брел по ней, опустив руку с таким ценным цветком вниз и перешагивая через труппы, лежавшие на каждом шагу. Он брел к лазарету. Туда, где последний раз находилась Лена. Слезы лились по щекам, а руки дрожали. Всего два дня его не было на станции, а здесь…
Он вошел в лазарет, обошел три койки и уселся на четвертую, где лежала его Лена. Темные пятна уже пошли по ее телу, а запах не оставлял никаких сомнений. Тогда он лег рядом и прижался к трупу, попытавшись уснуть… Умереть…
А на груди у его любимой девочки лежал, светясь алым, маленький цветочек. Цветок надежды. Который не справился с задачей, возложенной на него людьми и фантазией тринадцатилетнего мальчика…
— Ну, ты даешь, Авдей! — сказал первым Ахмед. — Давай, напугай мне дозорных!
— А что, мне история понравилась. — высказался Молодой. — Любовь парня была, по ходу, очень сильной.
— Не в этом дело, — заметил Сергей. — Я, конечно, слышал про одну станцию, которую эпидемия какой-то хрени свалилась, но чтобы так лихо врать можно было…
— А ты не верь. — заговорил прапор. — Я же не говорю, что это правда. Да и обсуждать мой рассказ я никого не просил.
— Больно-то надо, — пробормотал Сергей отворачиваясь.
— Надо-не надо, но вот что я вам скажу, — тихо проговорил Авдеев. Так тихо, что все почему-то умолкли сразу. — Никто не слышал разве об эпидемии на одной из станций? Вот! Слышали-то, может, и все, но не каждый там был. А я, скажу вам, был. И видел там эту парочку. И именно с цветком в руках тот парень был. С Аленьким. А что странное… — Он на недолго замлчал, потом, смотря куда-то в даль, словно не было этого занюханного метрополитена с его вечной темнотой, произнес: — Они лежали там, как живые. Понимаете? Если все остальные на станции уже тронулись запашком и желтовизной, то эти… Да и в рапортах я не видел, чтобы они были там упомянуты…
— Да, ладно! — Произнес Серега, но как-то уже неуверенно, что ли.
— Ладно, мужики, — примирительно вставил Ахмед, — не собачьтесь. Может, кто еще чего расскажет?
Когда грядут перемены
«Юность склонна к необдуманным поступкам и в этом ее прелесть, а зрелость определяется осмыслением юности, как одной сплошной глупости. Переломный же момент между двумя этими состояниями проходит практически всегда болезненно, что собственно и подвигает на переосмысление…»
Не известно, кто это сказал, но что-то в этом есть.
— Че уставился, Рыжик? А ну брысь отсюда! Понаехали тут… Жить коренным не дают… — Голос, казалось, пронизывал. Прикручивал невидимыми болтами к земле, и заставлял слушать, что нельзя было сказать о лице старика. Неопределенного возраста, с густой, свалявшейся местами грязной бородой и спутанными выбивающимися из под засаленной шапки волосами. И глазами, пронзительными, с некоторой долей безумства… Лицо странного мужчины вызывало страх. Необъяснимый, еле заметный, тонкой невидимой проволокой опутывающей мальчика. Заставляя его стоять на месте и слушать пространные речи чокнутого. — Выгоняют, выселяют, а потом крошки хлеба не дадут… Да это метро мой дед ещё строил! Отец затем продолжал. Так и остался где-то там… На шпалах. Не, не жить этому народу. Никому не жить. Грядет скоро великая революция. Живые в мертвых превратятся, а мертвые забудут, как покинуть этот грешный мир… Будут скитаться, словно ветер меж таких же безликих и умерших зданий…
Странно, но почему-то из всех его старых воспоминаний, всплывало в памяти лишь это. Лицо бомжа и его хриплый, заволакивающий голос. Почему он не помнил матери? Или отца? Или событий, приведших его в дальнейшем в метро и к той жизни, что стирала грани любых судеб, превращая их в одну. Для всех одинаковую.
— Попомните слово мое! — Разорялся странный оборванец, вызывающий страх в четырехлетнем мальце, который забыл, что где-то рядом мама и папа, и слушал, слушал его гипнотизирующую речь. Рядом ходили люди и с омерзением поглядывали на бомжа, притулившегося у входа в вестибюль станции метро. Какой станции, память об этом не сообщала. — Скоро придет Господь! И будете вы низвержены в тартарары. Будете скитаться, словно кроты в темноте, полагаясь лишь на себя. Не будет друзей, будут лишь враги. Кругом, даже внутри вас. Попомните слово мое…
Где это было? Когда. Федор никак не мог вспомнить. Да последнее время не очень-то и пытался. Возможно, он видел того старика при спуске в метро в «тот самый день», как называли его старшие, а может и гораздо позже, уже после событий заставивших человечество спрятаться в тесной бетонной паутине, что раскинулась под разрушенным городом…
Он этого не помнил. Но важно не это. Важно то, что периодически этот странный и до сих пор пугающий уже взрослого Федю мужчина являлся к нему вскользь. Так сказать в переломные в его жизни моменты. И всегда что-нибудь с пафосом говорил или обсуждал.
Вот и сейчас, когда сознание, слабо проталкивающееся сквозь пульсирующую боль в голове и смутные, размытые образы проплывающих мимо глаз еле освещаемых тюбингов, пыталось все время отключиться, бомж был тут как тут.
— Что Рыжик, словил? — Дед откинул особо длинную прядь спутанных волос в сторону, из-за чего Феде открылся второй глаз. Жуткий, заплывший мутной белой пленкой, но уставившийся прямо на него. Федора Шмелева. Парня двадцати четырех (или около того) лет от роду. — Я про боль в голове. Предупреждал же: Каждому по заслугам. Каждому по деяниям их…
— Да пошел ты! — Мысленно выругался Федя, пытаясь отогнать образ из детства, так глубоко засевший в памяти, что периодически беседовал с ним. Ещё бы разобраться, что вокруг происходит. Отделить так сказать это видение, от обстановки вокруг. Да ещё голова болит… Что с ней случилось? Такое ощущение, что по ней чем-то долго били… Да и окружающее пространство, надо сказать, оказалось далеко не уютной палаткой, в которой он, помнится, мирно засыпал. — Суфлер, мать твою, нашелся!
— Суфлер, говоришь? — Едко заметил старик, пробиваясь сквозь темные пятна меж довольно быстро проносящихся мимо тюбингов. — Не… Скорее комментатор. Всей жизни твоей пустой и идиотской… Вот как, скажи, герой ты мой яхонтовый, вместо уютной палатки оказался на этой старой дрезине? И вместо того, чтобы мирно спать, едешь куда-то в непонятном направлении? А? То-то же… А то — суфлер, понимаешь… — Бомж сильно раскашлялся, схватившись за грудь и временно растворился в усилившемся свете