Саня плюет им вслед. Докуриваем и идем обратно.
Саня очень скоро набирается до полного бесчувствия. Мы отводим его в комнату, на постоянное место. Он ложится, складывает руки на груди. Я собираюсь уже уходить, и вдруг он открывает глаза, пристально смотрит.
— Городские, а-а-а…
И после этого немедленно начинает храпеть.
Баян стоит рядом на табуретке, мехи его плотно сжаты.
Выпиваем втроем еще. Картошка в сковороде уже почти кончилась, тетка Нюра отскребает вилкой поджарку для меня.
— Ешь, ешь, здесь самое вкусное. В армии-то, поди, жареной и не ели, пюре одно…
— Да, пюре…
И капуста была совсем не такая. Эту вот капусту — твердую, прозрачную, словно хрустальную, сдобренную подсолнечным маслом и ложкой сахарного песку — можно есть сколько угодно. Водки с такой закуской можно выпить ведро.
Тетка Нюра уходит с кухни.
Тонька сидит, положив ногу на ногу. Локтем оперлась на край стола, смотрит на меня с какой-то странной улыбкой.
— Ну, чего ты, мать?..
— Да просто смешной ты. Молоденький совсем. Усы вон у тебя какие мягкие. Дай потрогаю…
Она прикасается к моему лицу кончиками пальцев, и от этого легкого движения меня бросает в жар. Дергаю головой.
— Сама-то, что ли, сильно взрослая…
— Да уж повзрослей тебя!
— Ну, давай тогда выпьем еще.
— Ты бы не пил больше. В бане развезет совсем. Полежи немного в комнате, отдохни.
— Засну я, если лягу.
— Тогда выйди на крыльцо, там прохладно…
Иду курить и снова вижу тех двух девушек, которые идут мимо дома — теперь уже в обратную сторону.
— Привет! — кричит мне та рыжая.
— Привет!
— Че делаешь?
— Да ниче. Курю вот.
— Угостил бы!
— Дак и ты б меня угостила чем!..
Они смеются и уходят дальше. На улице медленно темнеет. Я знаю, что этот короткий сумрачный час скоро закончится и на деревню ляжет долгий осенний вечер, ничем не отличимый от ночи.
Прохладный воздух делает свое дело, голова вроде бы немного проясняется.
В доме тетка Нюра брякает на стол пачку патронов. Нашла все-таки.
— Вот тебе и боеприпасы, солдат. Давай завтра с утра, чтобы разделать успеть…
А Тонька приносит из комнаты какие-то белые тряпки.
— Белье. Попаришься — наденешь.
— Да зачем, у меня и свое чистое…
— После бани положено свежее надевать.
— Ладно.
Раньше баня казалась мне огромным деревянным домом. Теперь это сморщенная старая избушка с крошечным предбанником и маленькой парилкой, где на полках едва может поместиться пара человек.
Раздеваюсь в предбаннике. Здесь горит маленькая тусклая лампочка, от которой в закопченном помещении словно еще темнее, и какое-то вязкое давление ощущается со всех сторон.
Завешиваю окошко, снимаю с себя все до нитки и лезу в парилку, плотно прикрыв за собой дверь. Пока еще здесь не очень горячо. Выплескиваю на камни немного квасу, заботливо приготовленного Тонькой. Вот, вот оно, блаженство-то…
Тесно и сумрачно, старые широкие доски, много раз набиравшие воду и много раз ее терявшие, слегка перекошены. Выливаю на каменку воды, жду, когда сверху спустится горячий клуб пара. Веники замочены давно. Беру их и слегка разгоняю влажный воздух внутри парилки.
Я пьян, но не так, чтобы упасть, — нет, наоборот, мне весело. И при этом как-то грустно. Наверное, малолетний тезка, подпивающий остатки водки, меня так смутил, да и его мрачный папаша тоже. Единственное светлое, радостное пятно в этой здешней жизни — Тонька, да и она вот тоже, смотри… ну ладно.
Слегка хлещу веником по ногам. Пар хорош. Сильно размахнуться тут невозможно, но и незачем. Пришлепываю мокрыми тяжелыми листьями горячий воздух к коже. Ох, славно. Научился париться в армии, где была своя вот такая банька…
Один раз у нас старослужащие зазвали париться молодого и ради смеха столкнули его с верхней полки прямо на раскаленные камни. После этого он заикаться стал. Вот, и такое тоже бывало…
Присаживаюсь немного отдохнуть. Пот уже пошел, все тело чешется. Сейчас, маленько посижу и разойдусь как следует…
Кто-то возится в предбаннке.
— Кто там?.. Саня, ты, что ли?
— Это я.
Тонька!
— Тонька, ты чего?
— А париться-то?
— Эй, я же голый тут сижу…
— Ясно, не в фуфайке!
Дверь распахивается, и появляется Тонька, тоже совершенно голая. Правда, слегка прикрывается веником.
— Закрывай скорее, — недовольно ворчу я. — Выстудишь.
Да, действительно, мы когда-то мылись тут вместе. Мне тогда было лет шесть, ей — побольше.
Она радостно плюхается на полку рядом со мной, ее глаза блестят.
— Тонька, муж-то твой нас убьет.
— Да он дрыхнет, теперь уж до завтра улегся… не в рубашке же мне с тобой париться! Взрослые люди…
Веник лежит у нее на коленях. Она упирается руками в полку, на которой сидит, слегка наклонившись вперед. Длинные волосы распущены. Из-за локтя мне видна ее грудь с огромным бледно-розовым пятном соска.
— А помнишь, ты к нам приезжал последний раз, и мы пластинки запускали? — спрашивает вдруг она.
Не о пластинках бы этих сейчас вспоминать, в такой-то момент. Но как только она это сказала…
Мне лет пятнадцать было, а она уж давно на танцах с парнями хороводилась, на дискотеках. Я для нее вроде малолетка. Как-то у нас в тот раз все не складывалось поговорить нормально. Если бы не эти пластинки. Нашли мы их тогда на чердаке дома целый ящик. Радиола давно была сломана, пластинки все старые, поцарапанные и потресканные — что с ними делать? А я придумал пойти в поле и кидать их по воздуху, они ж летают отлично, Тонька этого и не знала. Стояла, смотрела, открыв рот, как плоские ровные диски режут воздух, легко, с ускорением набирая высоту, и теряются в темнеющем небе — а потом вдруг валятся оттуда, набрав страшную тяжесть, и глубоко впиваются в перепаханное осеннее поле. Одни разбиваются вдрызг, другие до половины уходят в землю, ставят последнюю точку, дрожа от собственной силы. Я перед Тонькой слегка выступал, метал эти диски и вверх, и на дальность, и в дерево старое лупил, прямо дискобол какой-то древнегреческий. Они, пластинки, все не кончались, много их было очень. Целое поле мы тогда засеяли осколками этих дисков. Вот уж дискотека была наша личная, персональная…
А потом гуляли по полям часа два, болтали обо всем на свете, замерзли… Зарылись в копну рыжей соломы, и Тонька стала учить меня целоваться. Губы ее горячие и мягкие, волосы на моем лице и шее… беспрерывно… руки под рубашкой… И все говорила, придушенно смеясь мне в ухо: «Ну что, возьмешь меня к себе в город? Возьмешь в город?» А потом… помню только — горячо и влажно, и как уже в дом попал, не помню совсем. Как пьяный.
Весь тот день из памяти словно вылетел.
После этого я несколько лет не был в деревне. Не ближний свет: собирался, да никак не получалось, то одно, то другое… учеба, экзамены. Родители купили небольшой участок, начали строить там летнюю избушку, надо было помогать… ни одного свободного воскресенья. Потом мне вдруг стало известно, что Тонька давно вышла замуж, родила, ребенок подрастает. Ничего себе, новости. Родичи всё ругались: дура, молодая совсем… зачем… погуляла бы… да и за кого вышла-то!
Мне было плохо, но потом меня забрали в армию, и стало еще хуже. Я забыл даже, как меня зовут. Но время прошло, и я все вспомнил.
— Ну, чего, так и будем сидеть? — спрашивает Тонька, вдруг поворачиваясь ко мне. — Давай ложись, попарю.
Вытягиваюсь на животе. Лежать неудобно. Хорошо, полка еще не слишком горячая. Откровенно рассматриваю Тоньку. Такая минута настала, когда не нужно притворяться и что-то скрывать. Пора делать то, что давно хотел. Мне так хорошо, что внутри все сладко млеет.
Тонька стоит рядом, подбоченясь, в уверенной хозяйской позе. Густые черные волосы внизу ее живота — непробиваемый темный лес. Теперь у нее в руках два веника. Она начинает неспешно хлестать меня по спине и ногам. Вижу ее колышущийся живот, грудь. Так хочется протянуть руку и поймать в ладонь… Горячо.
— Теперь поворачивайся, — командует она.
Переворачиваюсь на спину.
— Смотри, какой большой вырос, злости-то сколько накопил! — смеется Тонька, откидывая волосы со лба и размазывая капли пота по своему лицу. — Что, давно с бабой не был?
— Только тебя хотел… а ты… — шепчу в забытьи.
— Что — я?
— Ничего…
— Ну вот и помолчи.
Я лежу на спине. Тонька снова плещет на раскаленные камни воду. Пот течет с меня градом. Голова кружится.
— Погоди, выйду на минутку. А то помру сейчас…
Вылезаю в предбанник. От меня валит пар. Несколько минут, приоткрыв дверь на улицу, дышу холодным осенним воздухом.
Тонька, наклонившись, выглядывает из парилки.
— Ну, долго?.. Давай теперь ты меня.
Ее грудь колышется в проеме двери.
Послушно возвращаюсь к ней.
— Ох, давно я с мужиком не хлесталась…
Сладко потянувшись, она ложится на мое место, и теперь я встаю над ней во весь рост. Веники — это пока все, что может мне пригодиться. Но… тут я бросаю их в тазик и начинаю гладить Тоньку по спине ладонями.
— Погладь, погладь, — шепчет она. — Люблю… так давно ждала…
Спина у нее мягкая, словно бархатная, влажная кожа в полутьме отсвечивает жемчугом.
Я готов ко всему. Сомнений у меня больше нет. Руки мои спускаются все ниже по спине Тоньки. Женщина слабо мычит, раздвигает ноги в стороны.
— Да…
И вдруг мы слышим, как в доме кто-то пробует растянуть мехи баяна. Сначала неуверенно — руки у Сани, наверное, соскальзывали. А потом он резко берет с места в карьер какую-то быструю, но невероятно печальную мелодию.
Мы с Тонькой смотрим друг на друга всего секунду — и бросаемся одеваться в предбанник. Потные, распаренные, беспорядочно натягиваем на себя одежду, которая никак не хочет налезать. Выбираемся в кромешную тьму деревенского осеннего вечера. Тонька бежит в одну сторону, я в другую.
Я подхожу к дверям комнаты. Баян неожиданно смолкает. Отдышавшись, осторожно заглядываю внутрь. На кровати сидит Саня, держится двумя руками за двустволку. Ружье лежит на его коленях очень удобно, слегка перевешиваясь тяжелыми стволами на одну сторону. Небритый Саня кажется сейчас старым, много повидавшим на своем веку воином. Вот он устал, присел отдохнуть… И руки его словно бы привычны к оружию. Хотя, конечно, это не так. Он даже в армии не служил, даже и на охоту-то не ходил никогда. Деревенский гармонист… прошлый век, пропащая душа. Никому не нужен теперь со своей гармонью, с баяном своим… Саня-доходяга.