Я звонил, стучал, снова звонил…
— Уж не случилось ли с ним чего? — тревожно спросила мать.
Я пнул дверь ногой, словно она была во всем виновата.
Минут через двадцать непрерывного грохота отец открыл дверь. Он был, разумеется, снова пьян в доску и просто ничего не слышал, спал… Не в первый раз.
Но сегодня трогать его было нельзя. Надо ждать, когда он протрезвеет.
Вечером смотрел по телевизору какой-то японский фильм без начала и конца. Терпеть не могу японские фильмы. В этом сын сбрасывал в пропасть старого, обессилевшего отца — что-то у них там было, или еды на всех в деревне не хватало, или уж такой местный японский обычай вроде харакири. В общем, отец в свое время скинул деда, тот прадеда, и так далее. И сын прекрасно понимал, что однажды точно так же полетит вниз, отскакивая от склонов горы, будто тряпичная кукла. Но это было непременным условием выживания рода. Жесткая схема.
Не люблю японские фильмы.
Это случилось лишь утром в воскресенье. Он еле поднялся с дивана к полудню и потащился на кухню. А я уже ждал его там.
— Праздник какой, что ли? — спросил он, оглядывая богатый стол, заметил непочатую бутылку «Столичной» и нервно сглотнул. Попросил тихо:
— Налей, плохо мне…
— Садись.
Он выпил сто пятьдесят и заметно приободрился. Поклевал вилкой в сковороде с мясом, сжевал порядочный кусок.
— Вот бы так всегда! А то начинают орать… Налей еще.
— Поговорим, — предложил я, — а потом налью.
— Ты сначала налей, а потом поговорим.
— Ладно.
Наверное, водка хорошо смочила старые дрожжи, потому что он быстро захмелел.
— Вот так надо отца уважать! Отец проснулся — ты его опохмели, выпей с ним. Разве ж я не человек? Я ведь русский язык понимаю, отношение чувствую! А то сразу — орать…
Я согласно кивнул и поднял стопку. Он налил себе еще полстакана.
— За что пьем-то? — спросил он.
— За мою невесту.
— Чего-о?! Жениться собрался? Х-хэ-х!! И скоро?
— Скоро.
— Да-а… удивил. И где жить будете, у нее, что ли? С тещей жить хреново.
— Нет, у меня.
— Где это — у тебя? У бабки? А они куда денутся?
— Сюда.
— Нет, — спокойно сказал отец. И радостно улыбнулся. Не так уж он был пьян. И это его спокойствие стояло каменной стеной.
Впрочем, я еще надеялся, что позже он согласится. Поставил на стол вторую бутылку. Теперь он не мог уйти от разговора.
Часа через полтора мы уже говорили громко, не думая о том, слышат ли нас соседи.
— Ишь, простой, бабу завел, а старичье на меня свалить хочет! На кой они мне? Да я их всю жизнь терпеть не могу! Сколько мне твоя бабка крови попортила, зараза! Всегда она против меня была, что бы я ни делал! Глухонемая, тупая, не понимает ничего, а все ей не так и не этак, учит, как надо, сука! Не зря дед-то от нее гулял, я бы тоже не вытерпел. Этот тоже хорош — шляется где-то вечерами, потом приходит, и вот начинают лаяться по полночи. А тут ты просыпаешься, плачешь. А что я сделать мог — он тогда знаешь какой бугай был? Лошадь на плечах подымал!
— Ты бы пил поменьше, тоже лошадь бы подымал, — сказал я.
— Дурак ты, Эдька! Думаешь, почему я пью? Не знаешь ведь ни хрена, а тоже учить начинаешь. Я бы и рад не пить, но тогда совесть загрызет…
— Чего это она тебя загрызет?
— Не знаешь ты ничего! Мать твоя… жена моя… я ее люблю ведь… а она… Ох, что тут было, пока ты в армии служил! Ох, зачем только ты то письмо прислал! Не надо было этого ничего…
— Что тут еще было?
Он махнул рукой и налил себе еще.
— Сам у нее спроси. Про хахаля еенного. Может, и расскажет что…
— Чего ты хоть выдумал-то, пень старый?!
Но он одним махом влил в себя оставшуюся водку, ушел и лег на свой диван. Притворялся пьяным или нет, не знаю, только больше ни слова не сказал.
Какое письмо? Я их за два-то года вон сколько написал. Какое из них? Что он вообще имеет в виду?
Правда, было одно письмо, за которое себя до сих пор корю, — взял и сообщил родителям, да еще с дурацкой гордостью, что меня в Чечню отправляют, духов бить. Ну да я был молод, глуп тогда… и к тому же в Чечню так и не попал, заболел, вместо меня поехал другой, а меня перебросили из учебки на Дальний Восток, и отношения с ребятами поначалу складывались ох как скверно, поэтому оттуда первую весточку домой я отправил лишь месяца через два. К тому времени Грозный уже взяли, народ привык к ежедневному показу искореженной техники и обгорелых трупов по всем программам телевидения… но мама ни разу не упрекнула меня за долгое молчание. Она все поняла. Я запомнил фразу из одного ее письма. «Для меня теперь началась совсем другая жизнь. Мы так рады, что у тебя все в порядке. Я каждый день просыпаюсь счастливая». Отцовскую болезнь она, конечно, скрывала, и зря, меня могли бы отпустить домой…
Разве что это письмо. Но при чем здесь оно? Какой еще хахаль?..
И что мне теперь делать со всем этим?
— Что делать? — спросил я у мамы. Она слышала все, что кричал в кухне отец.
Сидела молча, уставясь в телевизор. Лишь на секунду оторвалась от экрана, чтобы мимолетно взглянуть на меня. И в ее глазах я успел увидеть так много… что испугался. Какая-то неземная, вселенская глубина и чернота была в них, и я отражался там маленькой букашкой.
Ушел, от греха подальше.
Оказалось, однако, что делать мне ничего не надо, все решилось само собой. В одну из ночей, когда мама была у родителей, дед тихонько отошел во сне. Мать проснулась, а он уже и остыл.
Так она нам сказала.
Деда хоронили в оттепель, природа оттаяла и потекла, как будто шла уже середина марта, а не февраль. Сначала копаля не соглашались вырыть могилу там, где мы присмотрели удобное место — рядом с дорогой, недалеко от автобусной остановки. Они говорили, что земля там сильно утоптана и выморожена на полтора метра. Они вообще не собирались туда идти. Я спросил: за сколько пойдете? Не пойдем ни за сколько. Я сказал: так не бывает. Найду других, а вы только деньги потеряете. Так за сколько? Начальник долго думал и наконец сказал: сто баксов. Я сказал «о’кей».
На поминках, как это и всегда бывает, сначала сидели угрюмо, а потом не в меру развеселились. Многочисленные родственники, давно не видевшие друг друга, имели много тем для разговоров. Все сходились в том, что, слава богу, дед отмучился. Под конец уже чуть не песни пели.
Вечером мы убрали посуду со столов, мать легла отдохнуть, а отец уже давно спал. Я позвонил своей девушке.
— Привет, ну как дела?
— Неплохо, — сказала она, — ты-то как? Как все прошло?
— Все кончилось, и это главное, — ответил я. — Чем ты сегодня занималась?
— Ой, ужасный день. Пришла из института, голова разламывается, легла поспать часок, потом мыла посуду, готовить ничего не стала, разогрела банку каши, вкусная, потом пила кофе, что ты в прошлый раз принес. Сегодня надо еще прочитать одну толстенную книжку, так что увидеться не сможем, ты уж прости…
— Ладно, мне тут тоже кое-что нужно закончить. Значит, до завтра?
— До завтра.
— Целую тебя.
— И я тебя, крепко-крепко.
Я сдвинул столы на их законные места, попил чайку и ушел в свою комнату. Включил телевизор. Он что-то плохо показывал.
Штекер антенны сидел в гнезде плотно, но помехи на экране были явно связаны с плохим приемом сигнала. Я отодвинул занавеску с окна и увидел, что на антенне за день наморозилась гигантская сосулька, не меньше метра длиной. Оттепель. Еще немного, и подпорки не выдержат. Они не рассчитаны на такую тяжесть. Надо было немедленно сбить лед.
Открыв форточку, я попробовал отломить сосульку рукой. Но она и не думала поддаваться. Антенна гнулась, готовая рухнуть. Здесь нужен был короткий резкий удар. Я посмотрел вниз — никого. Под окном пешеходная дорожка, не дай бог кого-то задеть.
Пошел в кладовку за шваброй.
Отец, как на грех, сполз с дивана и не мог на него влезть опять. С трудом я затолкал его на место, взял швабру и вернулся в комнату. Высунул рукоятку в форточку, прицелился и ударил, словно бильярдным кием. Сосулька, отколовшись почти у самого корня, тяжелой торпедой ушла вниз.
— Чистая работа, — сказал я.
Странно, звук падения был вовсе не таким раскатистым, как я ожидал.
Вспрыгивая на табуретку, я уже знал, в чем дело, но боялся разрешить себе даже подумать об этом. Раскрыл форточку полностью и высунулся в нее по плечи…
Ух, от сердца отлегло. Просто дворники сгребли здесь снег в кучу, и моя торпеда взорвалась в нем, никого не задев.
Наверное, целую минуту я смотрел вниз, чувствуя мелкую дрожь в кистях рук. Потом втянулся обратно в комнату. Сердце колотилось, как у борзой, догнавшей зайца.
Следующим вечером я пошел к моей девушке, как и договаривались. Дверь открыла ее мать, Анна Федоровна. Мы встретились впервые. И ее лицо было каким-то темным, заплаканным. Я не успел ничего сказать.
— Вы, наверное, Борис, — произнесла она с уверенностью.
— Я… — начал было возражать, но она продолжала:
— Произошло ужасное несчастье, Леночка в больнице.
— Что с ней?
— Вчера вечером пошла к вам, видимо, у вас была назначена встреча? И вот по дороге… не знаю, как это случилось, наверное, мальчишки какие-нибудь хулиганили… сшибли с крыши сосульку… или просто оттепель… попало прямо на Леночку, понимаете?! Простите, я плачу… простите…
— Да не может этого быть, — сказал я в отчаянии.
— Я сама до сих пор не могу поверить! За что, ну за что ей это, такая хорошая девочка, господи, а если она умрет, что мне делать тогда?!
— Не может быть…
— Говорю вам, она в больнице, без сознания!
Тут раздался звонок в дверь.
На пороге стоял… юноша — другого слова не подберу, хоть оно мне и претит. Нежный пушок на округлом слабом подбородке, в глазах лукавое любопытство ребенка, совершившего мелкий проступок, за который не выпорют, мягкие руки с длинными пальцами, никогда не поднимавшие ничего тяжелее… н-да. Боря. Поросенок. И вот из-за него?.. Я смотрел с холодным любопытством. Пауза тянулась. Мать моей девушки (или уже не моей?) не понимала, кто этот еще один молодой человек на пороге ее дома. Потом, видимо, она начала догадываться. Чтобы не усугублять всего этого хаоса, я сказал: