е просто было: моряки без малейшей волокиты определили ее посудомойкой на камбуз, особо подчеркнув, что она уже в ближайшее время должна обязательно освоить и хоть одну какую-нибудь сугубо военную специальность. Она почему-то сразу и безоговорочно решила, что будет пулеметчицей. Вот и стала ею. К самому важному для своей судьбы моменту подоспела. Во всяком случае, она так считала.
А любовь пришла после того, как несколько раз увидела лейтенанта на могиле его отца, где он сидел одинешенек и грустно смотрел в землю. Вот тогда впервые и мелькнула мысль, что она, Вера, просто обязана все время быть рядом с ним. Чтобы помочь в трудную минуту, чтобы… Да мало ли почему в жизни ему вдруг может потребоваться настоящий друг?
Твердо решила, что должно быть только так, поэтому, хотя и робела, уловила контр-адмирала, когда настроение у него было сравнительно нормальное, и без уверток, честно высказала свою просьбу. Тот испытующе глянул на нее, немного подумал и все же дал столь нужное ей разрешение.
Вот и все, что теперь осталось уже в прошлом. Ну, спрашивается, чего здесь можно стыдиться? Но она неизменно умышленно комкала или даже вообще обрывала разговор, едва он начинал скользить к тому времени, когда она впервые увидела лейтенанта Манечкина.
А время неумолимо бежало вперед и все круче и круче замешивало Сталинградскую битву, не жалея ни крови, ни железа. Теперь уже почти весь город захватили фашисты, теперь наши солдаты кое-где цеплялись лишь за береговую кромочку. А фашисты все настырнее и настырнее лезли вперед, стянув к городу, истекающему кровью, не только свои лучшие войска и множество боевой техники, но и дивизии, бригады, полки и эскадроны своих союзников. Но наши солдаты по-прежнему держались на своих рубежах обороны. Казалось, из последних сил держались. В том числе и потому, что почти каждую ночь к ним с пополнением, боезапасом и продовольствием прорывались катера Волжской военной флотилии. А на левый берег Волги они увозили только тех раненых, которые уже не могли вести бой. Не сами выбирали таких: те, кто еще мог держать в руках автомат или винтовку, к урезу воды не приближались.
За этот месяц многие катера флотилии, истерзанные вражескими снарядами, бомбами и минами, опустились на дно Волги и лежали там, укутанные илом, заносимые песком.
Их бронекатер судьба пока миловала. Вот и сегодня он уже третий раз бежит в Сталинград, а фашистские снаряды и мины все еще не могут нащупать его.
Благополучно и этот рейс в Сталинград завершили, а, вот, приняв раненых, только отошли от берега метров на двадцать или тридцать, тут и раздался скрежет. Короткий, противный, яростный. Поняли: бронекатер распорол днище. А вот обо что? Еще час назад здесь была нормальная глубина. Хотя так ли уж обязательно знать, на что напоролся бронекатер? Сейчас во много раз важнее то, что он мгновенно сел на нос и ощутимо потерял в скорости.
Немногие раненые, сегодня лежавшие и сидевшие только, на верхней палубе, еще тревожно переглядывались, не понимая, что случилось, бессильные правильно оценить серьезность происшедшего, а Дронов с Красавиным уже нырнули в носовой люк; только лязгнул он. Лейтенант Манечкин, стоявший в рубке рядом со штурвальным Ганюшкиным, несколько секунд ждал, что вот-вот приподнимется та крышка люка, высунется по пояс кто-то из матросов и проорет, чтобы немедленно подали то-то. Но крышка люка оставалась недвижима. Тогда он вдруг, будто на мгновение заглянув в носовой кубрик, отчетливо увидел пробоину с рваными краями, торчащими внутрь катера; на подобные пробоины можно сравнительно легко наложить пластырь, снаружи наложить, или… Или остается терпеливо ждать, когда вода, ворвавшаяся в пробоину, так сожмет воздух, оказавшийся в этом помещении, что сравняет свое и его давление.
Пластыря их бронекатер не имел. Значит, товарищам на выбор оставалось только второе…
Может быть, уже около сердца Дронова и Красавина замкнулся сейчас леденящий обруч воды?..
Чтобы снизить давление забортной воды и тем самым хоть и самую малость, но помочь товарищам, лейтенант Манечкин сбавил ход до среднего.
В носовом кубрике этого будто не заметили.
Тогда, выждав немного, уменьшил ход до малого.
И опять ответом было молчание!
А стоять или даже просто задерживаться здесь никак нельзя: фашисты уже почти пристрелялись, их снаряды и мины вот-вот начнут ложиться с предельной точностью.
Ганюшкин, от которого не укрылась секундная растерянность командира, сказал, будто думая вслух:
— Морзянкой можно воспользоваться. Как политические заключенные при царском режиме.
В ответ ждал чего угодно, только не того, что лейтенанта ярость захлестнет, что он с криком обрушится:
— А ты пробовал морзяночным перестуком разговаривать? Пробовал? А ну, простучи мне сначала две точки, а следом — точку и тире! Чего пялишься на меня? Стучи, раз такой умный!
Ганюшкин уже понял, что обыкновенный стук — это тебе не электрическая лампочка, не сирена или гудок, им длину тире не передашь; значит, есть в этом вроде бы чрезвычайно простом средстве связи какая-то закавыка, может быть, самая малая, немудреная, но обязательно есть. Вот и выходит, что, если ты намерен перестук освоить, сначала ее разгадай.
А лейтенант уже отошел сердцем, ворчит вполне нормально:
— Ничего, не сахарные, не размокнут.
И бронекатер неспешно идет в ночь, идет туда, где ее не рвут, не пластают на куски отблески пожаров. А Ганюшкин думает, что при такой скорости бронекатера Дронову с Красавиным более часа, погрузившись почти по шею, придется сидеть в холоднущей воде. Сегодня не июль, а первое октября…
12
Не подошел — скользнул бронекатер Манечкина и не к мосткам, где швартовались все, а без единого толчка вполз на пески, выбеленные солнцем и ветрами всех румбов. Бригадное начальство, которому по радио доложили о случившемся, уже ждало их и, едва катер плотно сел на пески, поднялось на палубу. Контр-адмиралу Дронов с Красавиным пробоину показали, доложили, что успели сделать для спасения катера.
Контр-адмирал, внимательно осмотрев пробоину и выслушав не только Дронова с Красавиным, но и лейтенанта Манечкина, всему личному составу бронекатера объявил благодарность, всем без исключения пожал руку. Он же и сказал, что днище свое они распороли о паром с танками, который минут за тридцать до их прихода именно там утопили фашисты. И еще добавил, прощаясь:
— Как видишь, от первоначальной моей задумки один пшик остался. Но это ли в жизни человека главное?.. Просто замечательно, когда у человека чиста гражданская совесть.
Ушло начальство — матросы спросили: а что такое за штука гражданская совесть, с чем ее едят? Дескать, совесть — это очень даже понятно, совесть воина, честь его — и того больше. Но при чем в сегодняшней обстановке гражданская совесть?
Лейтенант Манечкин честно признался, что впервые слышит такое, сочетание слов.
— Может, намек на скорую демобилизацию, — начал было Ганюшкин и тут же сам себя опроверг: — Нет, вам, как тому солдатскому котелку, еще вкалывать и вкалывать.
— Скорее всего, адмирал напомнил нам, что самое высокое звание, любого человека — гражданин, — начал лейтенант Манечкин, но Красавин бесцеремонно перебил его с горькой иронией:
— Гражданин начальник — куда уж выше.
— Зачем бросаться в крайности, зачем передергивать? — возразил лейтенант Манечкин. — О большом, о главном значении этого слова мы всегда помнить должны.
Сказал это, а подумал о том, что до сегодняшнего дня не удосужился он, лейтенант Манечкин, узнать у бригадного начальства, снята с Красавина судимость или нет; ведь, если память не подводит, почти месяц назад ходатайство об этом ушло в Москву или еще куда.
В это время на палубе бронекатера и загрохотали ботинки ремонтников — мичмана и семи матросов.
Почти двое суток с короткими перерывами для еды работали матросы-ремонтники и личный состав бронекатера. Настолько измотались, что, наложив последний сварочный шов, вповалку грохнулись на рундуки и так крепко уснули, что проспали приход контр-адмирала. Правда, как потом рассказывали те, кто сопровождал его, он, чтобы не потревожить их сон, сразу же перешел на еле слышный шепот. Но все равно разве это нормальное явление, если матросы кожей своей не почувствовали присутствия высокого начальства?
Как могли добротно отремонтировали бронекатер, и он снова стал еженочно бегать в осажденный фашистами город.
Вроде бы все было по-прежнему на переправах, но уже скоро лейтенант Манечкин почувствовал, что зарождается, крепнет с каждым днем и что-то новое. Прежде всего — непоколебимая убежденность, что фашистские полчища остановлены, что дальше им хода нет. И не будет!
Не только лейтенант Манечкин, очень многие поняли, что обязательно победят в этой битве, разразившейся на берегах Волги. Поняли, что победа уже где-то рядом, что она невероятно близка, но не позволили себе расслабиться: по-прежнему упорно работали на переправах, по-прежнему яростно шли на бой с врагом.
Единственное, что не нравилось лейтенанту Манечкину, что он осуждал открыто, — некоторые матросы настолько пропитались самоуверенностью, что осмеливались высказывать свое недовольство командованием. И непосредственным, и тем, которое больше из Москвы и не боями, а сражениями руководило. Дело в том, что матросы собственными глазами видели на левом берегу свежие дивизии и полки, стоявшие в полном бездействии, когда в Сталинграде горстки советских солдат из последних сил цеплялись за груды битого и задымленного кирпича или просто за подмерзшую землю; упорно полз еще и слушок, будто севернее и южнее Сталинграда наших сил скопилось и того больше. Спрашивается, почему наше командование немедленно не бросит в бой эту огромную силищу? Неужели все еще опасается фашистов, не верит, что здесь они безвозвратно сломлены?
Эти мысли высказывали вслух. Конечно, не в бою, а потом, когда в землянках коротали дневные часы. Самое же удивительное — политработники, при которых, случалось, возникали эти разговоры, почему-то в ответ только и бросали, что всякому овощу свое время.