Жизнь пчел. Разум цветов — страница 49 из 58

«Прометей», «Орестея», «Царь Эдип» являются пышными, но уединенными деревьями, в то время как «Король Лир» кажется чудным лесом. Согласимся, что поэма Шекспира менее точна, по наружности менее гармонична, менее чиста в своем рисунке, менее совершенна в довольно условном смысле этого слова. Согласимся и с тем, что она обладает недостатками, столь же великими, как ее достоинства, – тем не менее она превосходит все другие количеством, остротою, напряженностью, необычайностью, подвижностью трагических красот, в ней заключенных. Знаю хорошо, что окончательная красота произведения измеряется не по весу и не по объему, что между размерами статуи и ее эстетической ценностью нет необходимой внутренней связи. Тем не менее нельзя отрицать, что обилие, разнообразие и широкий размах придают красоте элементы жизненности и необычайности, что легче достигнуть красоты, создавая одинокую статую небольших размеров и в спокойном положении, нежели группу из двадцати статуй сверхчеловеческого роста в страстном и гармоническом движении, что легче написать один трагический сильный акт, в котором движутся два-три лица, чем написать пять актов, в которых волнуется целый народ и в течение времени, в пять раз большего, поддерживается на равной высоте тот же трагизм и та же сила. В сравнении же с «Королем Лиром» самые длинные греческие трагедии являются лишь пьесами в одном акте.

С другой стороны, если сравнить эту трагедию с «Гамлетом», то возможно, что мысль в ней менее деятельна, менее остра, менее трепетна, менее пророчески высока. Но зато насколько размах произведения кажется более энергичным, более широким, более неудержимым. Некоторые вспышки, некоторые пучки света с эспланады Эльсинора, подобно лучам из загробного мира, достигают до дна и освещают самые недоступные бездны; но в «Короле Лире» столб огня и дыма равномерно и длительно озаряет целую полосу ночи. Сюжет здесь проще, более общий, более нормальный и человечный, краски однообразнее, но величественнее и гармонически грандиознее, напряженность действия более постоянная и обширная, лиризм более сдержанный, более бьющий через края и галлюцинирующий, и в то же время более естественный, ближе к ежедневной действительности, более трогательный, потому что он вытекает не из мысли, а из страсти, потому что он объемлет положение, которое при всей исключительности всеобще возможно, потому что он не нуждается в метафизическом герое, как Гамлет, но непосредственно затрагивает примитивные, почти неизменные стороны человеческой души.

«Гамлет», «Макбет», «Прометей», «Орестея», «Эдип» принадлежат к разряду поэм более величавых, нежели другие, потому что они как бы разыгрываются наверху какой-то священной горы, окруженной некоторой тайной. Вот почему в иерархии шедевров «Гамлет», бесспорно, занимает высшее место, нежели «Отелло», например, хотя Отелло столь же страстно и глубоко человечен, но, без сомнения, гораздо нормальнее. Большею и лучшею долей своей мрачной величавой силы они обязаны этой горе, возносящей их между небом и землею. Но если исследовать, из чего состоит эта гора, то убеждаешься, что образующие ее элементы заимствованы из сверхъестественного мира, изменчивого и произвольного. Это – «потусторонний» мир в образах и чертах религиозных или суеверных, и, следовательно, спорных, преходящих и местных. Но в «Короле Лире» – и это уделяет ему особое место среди четырех или пяти великих драматических поэм на земле – нет ничего сверхъестественного в собственном смысле слова. Боги, обитатели великих воображаемых миров, не вмешиваются в действие, сама судьба остается в ней силой внутренней и является не чем иным, как обезумевшей страстью, а между тем необъятная драма развивает свои пять действий на вершине столь же высокой, столь же отягощенной чудесами, поэзией и необычайной тревожностью, как если бы все традиционные силы неба и ада состязались друг с другом в том, чтобы как можно выше поднять ее острие. Нелепость основного анекдота (почти все великие шедевры, изображая типические и, следовательно, исключительные и чрезмерные действия, основаны на анекдоте более или менее нелепом) исчезает в грандиозном великолепии на высоте, на которой он разыгрывается. Изучите вблизи строение этой вершины: она состоит исключительно из огромных человеческих наслоений, из гигантских пластов страсти, мысли, всеобщих и почти домашних чувств, встревоженных, нагроможденных, развороченных ужасною грозою, но в сущности соизмеримых с тем, что есть наиболее человечного в человеческой природе.

Вот почему «Король Лир» остается наиболее юным из всех великих драматических произведений, единственным, в котором время ничего не омрачило. Мы должны сделать некоторое усилие воли, забыть о своем положении и о многих современных знаниях для того, чтобы вполне искренно быть растроганными при зрелище Гамлета, Макбета или Эдипа. Наоборот, крики гнева и печали, удивительные проклятия старика и осрамленного отца, кажется, и ныне вырываются из нашего собственного сердца, нашей собственной мысли, возникают под нашим собственным небом, так что с точки зрения всех глубоких истин, образующих духовную и сентиментальную атмосферу нашей планеты, к ним нельзя ничего существенного прибавить и ничего от них отнять. Если бы Шекспир вернулся к нам на землю, он не мог бы больше написать ни «Гамлета», ни «Макбета». Он почувствовал бы, что мрачные и величавые основные идеи, на которых покоятся эти поэмы, не в силах больше выдерживать их тяжести, между тем как он не изменил бы ни одного положения, ни одного стиха в «Короле Лире».


Наиболее юная и неизменная из трагедий оказывается в то же время драматической поэмой, внутренне наиболее лирической из всех когда-либо созданных, единственной в мире, в которой великолепие языка ни разу не вредит правдоподобию и естественности диалога. Каждому поэту известно, что в театре почти невозможно совместить красоту образов с естественностью выражения. Отрицать этого нельзя. Всякая сцена, как в самой возвышенной трагедии, так и в наиболее банальной комедии, всегда, как это заметил Альфред де Виньи, остается не чем иным, как разговором между двумя или тремя лицами, которые сошлись, чтобы поговорить о своих делах. Они должны поэтому разговаривать, а для того, чтобы придать театру необходимую иллюзию, именно иллюзию действительной жизни, нужно, чтобы они как можно менее удалялись от языка обыденной жизни. Но в нашей ежедневной, будничной жизни мы почти никогда не выражаем словом того, что скрыто яркого и глубокого в нашем внутреннем существе. Если наши обычные мысли принимают участие в великих и прекрасных зрелищах, в высоких таинствах природы, то они остаются в нас в состоянии скрытом, в состоянии сновидений, идей, безмолвных чувств, которые, самое большое, прорываются иногда словом или фразой, более точными и благородными, чем слова правдоподобного, обычного разговора. А так как театр не в силах выразить что-либо, что не выражалось бы вовне, то отсюда следует, что все высшие области нашего существа должны оставаться в нем невысказанными под страхом порвать завесу необходимой иллюзии. Поэту, таким образом, предстоит выбор: или быть лирическим, т. е. только красноречивым, но не реальным (такова ошибка нашей классической трагедии, театра Виктора Гюго и всех французских и немецких романтиков, за исключением немногих сцен из Гёте), или же быть естественным, но сухим, прозаическим и плоским. Шекспир не избег опасностей этой альтернативы. В «Ромео и Джульетте», например, и в большинстве своих исторических пьес он ударяется в риторику, жертвует ради блеска и обилия метафор точностью и, безусловно, необходимою банальностью разговоров и реплик.


Наоборот, в своих великих шедеврах он никогда не ошибается. Но средства, при помощи которых он побеждает трудность, показывают всю серьезность проблемы. Цели своей он достигает, лишь прибегая к уловке, к которой постоянно возвращается. Так как принято думать, что герой, выражающий свою внутреннюю жизнь во всем ее блеске, может оставаться на сцене правдоподобным и человечным лишь при условии, чтобы в реальной жизни его почитали безумцем (ибо люди решили, что только безумцы выражают в действительности свою скрытую жизнь), то Шекспир систематически затмевает рассудок своих героев и таким образом подымает плотину, державшую в плену могучий поток лирических излияний. С этой минуты он свободно говорит устами своих героев и затопляет сцену красотою, не опасаясь услышать возражение, что она здесь неуместна. С этой минуты лиризм его великих произведений достигает большей или меньшей глубины и высоты, в соответствии с безумием центрального героя. Так, этот лиризм является сдержанным и непрерывным в «Отелло» и в «Макбете», потому что галлюцинации кавдорского тана и ярость венецианского мавра представляют собою лишь кризисы страсти. Он кажется спокойным и мечтательным в «Гамлете», потому что сумасшествие эльсинорского принца неподвижно и мечтательно. Но нигде этот лиризм так не плещет через берега, как в «Короле Лире», нигде он не рвется вперед таким неудержимым, непрерывным потоком, сталкивая и смешивая в чудовищно огромных образах океан, леса, бурю и звезды, потому что величественное безумие старого монарха, ограбленного и отчаявшегося, длится от первой до последней сцены.

Боги войны

Во все времена война служила великолепным и постоянно новым предметом для размышления. Нужно, увы, признать несомненным, что большинство наших усилий и изобретений имеет своей конечной целью войну и делает из нее нечто вроде дьявольского зеркала, в котором в обратном виде отражаются успехи нашей цивилизации.

Я намерен теперь рассмотреть войну лишь с одной точки зрения – с целью лишний раз доказать, что по мере того, как мы отвоевываем что-либо у неведомых нам сил природы, мы еще больше сами попадаем под их власть. Как только мы уловили новый луч среди сумерек или среди наружного сна природы, как только мы открыли новый источник энергии, мы становимся часто их жертвами и почти всегда их рабами. Можно думать, что, желая освободить себя самих, мы на самом деле освобождаем каких-то опасных врагов. Правда, враги эти с течением времени подчиняются нам и оказывают услуги, без которых мы не могли бы обойтись. Но едва кто-либо из них покорился нам и просунул голову под ярмо, как тотчас же он приводит нас на след другого, гораздо более опасного противника, и таким образом жребий наш становится все более и более славным и все более и более шатким. Впрочем, среди этих противников есть и такие, которые кажутся навсегда неукротимыми. Но может быть, они лишь потому не усмиряются, что искуснее других умеют задевать дурные инстинкты нашего сердца, которые на много столетий остаются позади нашего разума.