Затем произошла забавная вещь: я начал получать письма со всего Среднего Запада, в которых люди писали, что я говорю так, как будто обращаюсь именно к ним.
Потом я всегда помнил об этом и, когда теперь выступаю перед большим количеством народа или по телевидению, стараюсь не забывать, что аудитория состоит из отдельных людей, и стараюсь говорить так, как будто обращаюсь к группе друзей — не к миллионам, а к нескольким друзьям, сидящим в гостиной или в парикмахерской.
Я получал радость, разговаривая с людьми о том, что волнует меня, и часто удивлялся, насколько мало они знают о том, что, по моему убеждению, необходимо исправить. Я, наверное, стал кем-то вроде проповедника. Я говорил о наших проблемах, пытался взволновать их, чтобы каждый обратился к соседу со словами: "Послушай-ка, давай что-то делать".
Долгие годы работы в шоу-бизнесе и опыт выступлений перед людьми — а этих выступлений были тысячи — научили меня чувству времени и ритма, научили, как найти контакт с аудиторией. Вот моя формула: чтобы привлечь внимание, я обычно начинаю с шутки или какой-то забавной истории, затем поясняю, о чем собираюсь говорить, после этого я рассказываю основное, а в конце подытоживаю рассказанное.
Я всегда считал, что юмор — хороший способ привлечь внимание аудитории, и давно начал запоминать шутки и изречения, которые можно было бы использовать в выступлениях. Многие я использовал так часто, что их давно пора бы забыть, например историю о том, как нескольких христиан должны были бросить на съедение львам в Колизее на виду у публики, специально пришедшей посмотреть на это зрелище. Когда львы выбежали на арену и готовы были наброситься на несчастных, один из них вышел вперед и заговорил со львами, после чего они легли на землю, никого не тронув. Толпа пришла в ярость и буквально неистовствовала, люди кричали, что их обманывают. Тогда Цезарь велел привести человека, который разговаривал со львами, и спросил: "Что ты им сказал, что заставило их так поступить?" Христианин ответил: "Я просто сказал им, что после того, как они съедят нас, здесь будут произноситься речи".
Уже будучи президентом, обычные выступления я писал своей прежней скорописью на карточках четыре на шесть дюймов. Для более важных речей я обычно пользовался телесуфлером, с барабана которого текст проецируется на экран; он не виден зрителям, и все выглядит так, будто выступающий смотрит прямо на вас. Но передо мной всегда была копия речи, так как по опыту я знал, что телесуфлеры иногда барахлят.
Я также научился весьма ловко пользоваться контактными линзами, что позволяло мне видеть не только мои записи и текст телеподсказчика, но и все остальное вокруг. У меня сильная близорукость на оба глаза, и, как только в Америке появились первые контактные линзы, я стал их носить. Но несколько лет назад я обнаружил, что если надеваю только одну линзу, то природа как бы восполняет остальное и зрение фактически становится бифокальным. Я надеваю линзу на левый глаз, на правый — ничего; линза дает коррекцию зрения для хорошего восприятия на расстоянии, в то время как правым глазом я могу хорошо видеть с близкого расстояния, что позволяет читать мелкий шрифт. Получается равновесие, сбалансированное самой природой.
У меня было несколько случаев, когда в середине выступления вдруг начинал барахлить телесуфлер, но я всегда выходил из положения, так как передо мной была копия выступления. И все-таки даже имеющаяся речь не всегда могла спасти от досадных ошибок. Однажды, надев пальто — было уже холодно, — я пошел на Южную лужайку Белого дома на церемонию по случаю начала государственного визита президента Венесуэлы. Когда наступило время произнести приветственную речь, я достал из кармана текст, начал читать его и вдруг понял, что согласно написанному буду приветствовать "Его Королевское Высочество эрцгерцога Люксембурга".
Я немного запнулся, так как никак не мог понять, почему мне дали не ту речь. Затем, начав импровизировать, вспомнил, что последний раз надевал это пальто месяц назад, когда мы принимали эрцгерцога и герцогиню Люксембурга. Нужная речь лежала в кармане пиджака, я достал ее и, немного смутившись, продолжал приветствие.
За первые несколько месяцев нашего пребывания в Белом доме мы привыкли к распорядку, который продолжался восемь лет. Наш день обычно начинался около половины восьмого с легкого завтрака — фрукты или сок, овсяные хлопья и кофе без кофеина, потом мы читали "Нью-Йорк таймс" и "Вашингтон пост", иногда я доделывал кое-какую работу, оставшуюся со вчерашнего дня. Затем я спускался на лифте на первый этаж и проходил через колоннаду мимо Розового сада в Овальный кабинет, располагавшийся в западном крыле. По пути я проходил мимо медицинского кабинета, возле которого меня обычно приветствовал доктор.
В девять — совещание с вице-президентом и руководителями аппарата, на котором обсуждались текущие дела и новые проблемы, которые могли возникнуть за прошедшие сутки. В половине десятого к нам присоединялся мой советник по национальной безопасности и информировал нас о происшедшем в мире за ночь. Оставшаяся часть дня была заполнена встречами с членами кабинета, аппарата, иностранными представителями, конгрессменами и другими людьми; иногда надо было выступить с речью или присутствовать на каком-то событии вне Белого дома.
В первые месяцы мне приходилось проводить особенно много времени, обсуждая назначения на ключевые должности администрации. Так же как в Калифорнии, я попросил аппарат найти самых лучших и достойных людей, готовых оставить свой дом и посты, чтобы приехать для работы в Вашингтон и помочь стране. Предлагая человеку новую работу, я часто говорил: "Мы не ищем людей, которые хотят работать в правительстве, мы ищем людей слова и дела, которых надо убедить приехать сюда работать".
Обычно обед был тоже легкий — суп и фрукты; обедал я за письменным столом или в маленьком кабинете. По четвергам, как правило, мы обедали вместе с Джорджем Бушем и я давал ему дополнительную информацию обо всем, что происходило.
Примерно часов в пять — или когда работа была окончена — я поднимался к себе наверх, переодевался и через Центральный зал шел в гостевую спальню, переоборудованную в гимнастический зал, где стояли тренажеры. Я проводил там около получаса, затем принимал душ. Потом, если не было официального обеда или других мероприятий подобного рода, мы с Нэнси обычно ужинали за складными столиками в небольшой комнате рядом со спальней и смотрели программы новостей трех телесетей, записанных персоналом Белого дома.
После ужина мы оба обычно кое-что писали. Хотя мысли о книге тогда еще не было, но я решил вести дневник. Он во многом составил основу мемуаров о моем президентстве, вошедших в эту книгу. Каждый вечер я писал несколько строк о событиях дня, Нэнси тоже записывала что-то в своем дневнике.
Закончив работу, мы шли спать, прихватив роман или еще что-нибудь — иногда я читал журнал о лошадях и верховой езде, — и затем, в десять-одиннадцать, мы засыпали.
Примерно через месяц после инаугурации мы пригласили Типа О’Нила с женой и еще нескольких гостей на семейный ужин. К тому времени Нэнси уже многое успела сделать в плане обновления второго и третьего этажей, и Тип сказал: "Знаете, вот уже в течение двадцати семи лет я периодически бываю в Белом доме и никогда он не выглядел таким красивым".
Был теплый приятный вечер, и всем было очень хорошо. Под конец я был уверен, что мы с Типом просто замучили Нэнси и других гостей, пытаясь превзойти друг друга своими ирландскими историями, которые помнили по рассказам наших отцов. 14 еще я думал, что приобрел нового друга. Но дня через два я прочитал в газете заметку, в которой Тип буквально обрушился с критикой лично на меня, потому что ему не понравилась программа экономического обновления и некоторые предлагаемые мною сокращения в расходах. А некоторые выпады были просто злобными. Я был не только удивлен, но разочарован и даже задет. Я позвонил ему и сказал: "Тип, я только что прочел, что ты обо мне говорил. Мне казалось, что у нас очень хорошие отношения и…" "Послушай, дружище, — ответил он, — это все политика. После шести — мы опять друзья, до шести — политика".
Да, Тип был политиком старого закала: когда он хотел, он мог быть искренним и дружелюбным, но, когда дело доходило до принципов, словно поворачивал выключатель — и все его обаяние и дружелюбие исчезали, и он превращался в кровожадную пиранью. Он был политиком и демократом до мозга костей. До шести часов я был для него враг, и он никогда не забывал этого. 14 позже, когда бы я ни сталкивался с ним, не важно, в какое время, я всегда говорил: "Послушай, Тип, я перевожу часы — уже шесть".
Я всегда испытывал чувство неловкости, когда меня сопровождал кортеж автомобилей или мотоциклов. Когда бы и куда бы мы ни ехали, впереди находился полицейский эскорт, и всякий раз, проезжая перекресток на красный свет, я выглядывал из окна и, видя длинные вереницы автомобилей, забивших боковые улицы, чувствовал себя виноватым: ведь я знал, что испытывают эти люди, которым надо было столько ждать.
В середине марта, через два месяца после инаугурации, мы отправились в Нью-Йорк, и тогда я действительно воочию убедился, насколько наш кортеж может нарушить уличное движение. Мы прилетели из Вашингтона и приземлились в аэропорту "Ла-Гуардиа", затем на вертолете облетели вокруг статуи Свободы, любуясь потрясающим видом Нижнего Манхэттена на фоне неба, приземлились на вертолетной площадке в центре, и наш автокортеж понесся через город, в то время как полиция перекрыла перекрестки на всем пути следования. В течение президентской избирательной кампании нас сопровождали полицейские эскорты, но на этот раз было что-то другое, к чему я не был готов: до здания гостиницы "Уолдорф-Астория" по обеим сторонам улиц стояли толпы людей, как будто в Нью-Йорке проходил парад по случаю праздника. И вдруг до меня дошло, что парад — это я сам. Когда мы проезжали мимо, люди аплодировали и приветствовали меня, и я тоже махал им в ответ. От всего этого я испытал чувство ужасной неловкости и в тот вечер записал в своем дневнике: "Все время думаю о том, что такого больше не должно быть, и тем не менее их теплота и симпатии кажутся такими искренними, что сжимается горло. Постоянно молюсь, чтобы не подвести их".