И действительно, история русской словесности временами походит на батальную: война «Арзамаса» против шишковской «Беседы» в пушкинскую эпоху, радикальных демократов из круга Николая Чернышевского против сторонников «искусства для искусства» в середине XIX века, декадентов против реалистов в начале ХХ столетия. Как хронику маневров и сражений можно интерпретировать и всю историю литературы в советские годы. Причем если «автоматчики партии», опираясь на всю мощь государства и поддержку неквалифицированного читательского большинства, действовали по логике одного из толстовских персонажей («Erste Kolonne marschiert… Zweite Kolonne marschiert…») и часто прибегали к тактике «выжженной земли», тотального подавления, то писатели антисоветские и асоветские были обречены на городскую партизанскую войну. То есть искали одобрения и защиты у квалифицированного читательского меньшинства, а также у международного сообщества, чередовали уходы в подполье с дерзкими вылазками, и естественно, что эта война знала и перебежчиков, и «засланных казачков», и глубоко законспирированных агентов влияния. «Очень многие крупные люди, – говорит об этом Соломон Волков, – работали, как выясняется, на два лагеря. А может быть, на три. И ты вдруг начинаешь понимать, что иначе нельзя, что – чтобы быть полезным одному лагерю, ты должен что-то этому лагерю принести из другого лагеря».
Литературные войны, как и войны вообще, идут, разумеется, за власть (в данном случае, над умами и душами читателей), за место в каноне (например, в школьной и вузовской программах), за доступ к ресурсам: издательским, информационным, пропагандистским. И никогда не заканчиваются стопроцентной победой одной стороны и полным уничтожением другой. Чаще приходится говорить о постепенной диффузии, конвергенции разноориентированных и, казалось бы, несогласующихся друг с другом импульсов, что и произошло, например, в случае сражений между модернистами и реалистами в начале ХХ века, «снятых» как подцензурной, так и вольной (эмигрантской, катакомбной) литературой 1920-1930-х годов, ибо Исаака Бабеля или Михаила Булгакова, Бориса Поплавского или Владимира Набокова нельзя однозначно отнести ни к одному из лагерей, ранее сходившихся в смертельной схватке. То же, кажется, происходит и сейчас с противостоянием качественной и массовой литератур, порождающем в итоге миддл-литературу, досуговую по своей адресации, но мало-помалу набирающую эстетический уровень, приемлемый и для самых квалифицированных читателей.
Возможен, разумеется, и другой вариант, что показывает конфронтация демократов и патриотов, вошедшая на рубеже 1980-1990-х годов, – по оценке Владимира Вигилянского, – в острую фазу гражданской войны в литературе. Но в данном случае «схватка ‹…› за собственную легитимность в контексте русской литературы», – как говорит об этом Павел Басинский, – увенчалась вечным шахом или, выразимся точнее, ситуацией апартеида, то есть вынужденно совместного, но раздельного проживания двух культур в рамках одной национальной культуры.
После гражданской других войн в литературе мы уже не знали. Новые творческие формирования, начиная еще с метаметафористов и куртуазных маньеристов, чаще занимали пустующие ниши в культуре, чем отвоевывали себе место под солнцем в ожесточенных баталиях. Ничего пока не вышло и из декларируемого не первый уже год межпоколенческого противостояния. Отдельные партизанские наскоки (Дмитрий Галковский против Булата Окуджавы, Ефим Лямпорт и Николай Александров против толстожурнального мейнстрима, Игорь Золотусский и Станислав Рассадин против постмодернизма) так и остались фактом их личных биографий. Поэтому, – по словам Абрама Рейтблата, – «сейчас литературные группы не видят друг друга», этика войны сменена на этику политкорректности, отличающуюся от апартеида тем, что приверженцы одной литературной стратегии видят в своих противниках не бездарностей и мерзавцев, как это предписывается правилами боя, и снисходительно признают их право на существование. «Какой-то карнавал вокруг, – горячатся такие неукротимые витязи, как, например, Ефим Бершин. – Лермонтовский маскарад. Одни маски. Говорим одно, пишем другое, думаем третье. В литературных кругах научились улыбаться друг другу – верный признак крайнего падения».
Но воевать всерьез, а не понарошку, похоже, пока не из-за чего. И может быть, прав Дмитрий Быков, говорящий, что «главная проблема современной литературной (и не только литературной) ситуации заключается в упразднении или, по крайней мере, вырождении всех прежних оппозиций. ‹…› Однако ничего не поделаешь – спорщики давно уравнялись в неправоте, и вместо старых дискуссий о почвенничестве и западничестве, демократизме и элитарности, либерализме и консерватизме приходится вести новые».
Какие? Этого пока не знают ни Д. Быков, ни кто-то другой.
См. АПАРТЕИД В ЛИТЕРАТУРЕ; КОНВЕРГЕНЦИЯ В ЛИТЕРАТУРЕ; ПАТРИОТЫ И ДЕМОКРАТЫ В ЛИТЕРАТУРЕ; ПОЛЕМИКА ЛИТЕРАТУРНАЯ; ПОЛИТИКА ЛИТЕРАТУРНАЯ; ПОЛИТКОРРЕКТНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ; ТОЛЕРАНТНОСТЬ В ЛИТЕРАТУРЕ
ВТОРАЯ ЛИТЕРАТУРА
О «второстепенных» литераторах и «литературе второго ряда», обычно не попадающих в школьную и/или вузовскую программу, но достойных аналитического внимания, размышляли всегда. А вот автор пришедшего ему на смену термина «вторая литература» неизвестен, хотя уже в 1995 году в Италии, а в 2004 году в Эстонии вышли сборники под названием «Вторая проза», и конференции славистов на эту же тему состоялись в Амстердаме (1996), Тренто-Мерано (1998), Петербурге (2000).
Правомерно говорить о международном научном проекте, вне всякого сомнения полезном, ибо, – как справедливо указывается в редакционном предисловии к таллиннскому сборнику 2004 года, – «понять реальный литературный процесс, его механизмы и специфику можно лишь в том случае, если не ограничиваться исследованием лишь “вершинных” явлений литературы (значительных и выдающихся произведений писателей, ставших уже “классиками”), но изучать произведения писателей второго или даже третьего ряда».
Вопрос лишь в одном – что размещать под этой рубрикой? Мариэтта Чудакова, заметив, что из литературоведения исчезло понятие «хороший средний писатель», предлагает сосредоточиться на «срединном поле» литературы, то есть изучать творчество не только Льва Толстого и Антона Чехова, но и Всеволода Гаршина, Петра Боборыкина, Игнатия Потапенко, в свою пору широко известных, но «забытых» или «полузабытых» сегодняшними читателями. В то же время в разряд «второй литературы» отправляют авторов, которые были (часто – по внелитературным причинам) исключены из активного взаимодействия с современниками, и тогда эталонной фигурой оказывается, например, Леонид Добычин, чей высокий творческий потенциал несомненен, а участие в современном ему литературном процессе проблематично. С третьей же стороны, термин «вторая литература» используют для дефиниции произведений, в свою пору достаточно заметно прозвучавших, но написанных в жанровых и стилистических формах, отличных от мейнстрима, и тут на ум приходят имена Алексея Ремизова или Константина Вагинова. А ведь есть еще и четвертая возможность – интерпретировать под этим углом зрения «неглавные» и как бы «второстепенные» произведения широко известных писателей, то есть, например, прозу Николая Некрасова или Игоря Шкляревского, стихи Ильи Эренбурга, Валентина Катаева или Полины Дашковой, пьесы Давида Самойлова и Бориса Акунина, киносценарии Юрия Нагибина, фантастические романы Владимира Тендрякова или Сергея Залыгина.
Все это показывает, что до терминологического консенсуса еще далеко, и понятие второй литературы нагружено пока скорее метафорическим, чем исследовательским смыслом, – подобно близким ему понятиям другой или маргинальной литератур.
См. ДРУГАЯ ЛИТЕРАТУРА; МАРГИНАЛЬНАЯ ЛИТЕРАТУРА; КЛАССИКА СОВРЕМЕННАЯ; МЕЙНСТРИМ
Г
ГАМБУРГСКИЙ СЧЕТ В ЛИТЕРАТУРЕ
Выражение, давшее название статье Виктора Шкловского (1928), которая так хороша стилистически и так, увы, часто перевирается, что имеет смысл привести ее полностью:
«Гамбургский счет – чрезвычайно важное понятие.
Все борцы, когда борются, жулят и ложатся на лопатки по приказанию антрепренера.
Раз в году в гамбургском трактире собираются борцы.
Они борются при закрытых дверях и занавешенных окнах.
Долго, некрасиво и тяжело.
Здесь устанавливаются истинные классы борцов, – чтобы не исхалтуриться.
Гамбургский счет необходим и литературе.
По гамбургскому счету – Серафимовича и Вересаева нет.
Они не доезжают до города.
В Гамбурге – Булгаков у ковра.
Бабель – легковес.
Горький – сомнителен (часто не в форме).
Хлебников был чемпион».
Прочитанного, хочется верить, достаточно, чтобы увидеть в этом «стихотворении в прозе» то, чем оно и является, – образцовый акт оценочного произвола, не только не обеспеченного доказательствами, но и не нуждающегося в них. Воля ваша, но невозможно усмотреть принципиальную разницу между суждением «Бабель – легковес. (…) Хлебников был чемпион» и высказываниями типа: «Михаил Гронас пишет, может быть, самые сильные на сегодняшний день русские стихи» (Леонид Костюков) или Кирилл «Медведев через сорок лет войдет во все хрестоматии, а в учебники истории литературы он будет вписан – как самое яркое явление русской поэзии рубежа столетий» (Дмитрий Воденников).
Тем не менее за понятием гамбургского счета закрепилось совсем иное значение. Вернее, сразу два значения. Во-первых, мнения абсолютно независимого, никем не ангажированного, отражающего не договорные отношения в литературе, а исключительно истинный вес того или иного художественного явления. Во-вторых же, гамбургский счет понимается – подчеркивает Ирина Роднянская, – как «