тной (лабораторной) тиши, но и на рынке.
Тогда как у нас, – напоминает Марк Липовецкий, – «развитие этой эстетики» с самого начала протекало «в андеграунде, в постоянном противостоянии не только официальной культуре и идеологии, но и социуму в целом». Отсюда – демонстративная асоциальность, демонстративное невнимание (и неуважение) русских постмодернистов (исключения здесь наперечет) к сколько-нибудь массовому читателю, вызывающий отказ от коммуникативности, «кружковый» герметизм и, в пределе, аутичность их произведений. И отсюда же – истребительность, с какою деструкции были подвергнуты не только официальные идеологемы, но и эстетические нормы, принятые в обществе, но и традиционный гуманизм, но и классика, «повинные» лишь в том, что их ценности небезуспешно пыталась приватизировать правящая идеология.
Если придерживаться правил конкретного историзма, то можно отметить и неизбежность (а следовательно, плодотворность) этой художественной стратегии на этапе противостояния официозу, и ее контрпродуктивность (следовательно, архаичность) на этапе следующем, когда к нам тоже нагрянул рынок, а постмодернистская литература, как партизан из старинного анекдота, продолжала пускать под откос поезда несуществующего уже противника вместо того, чтобы оборотиться лицом к новым историческим вызовам. Счет пошел уже иной, и трудно не согласиться с Михаилом Эдельштейном, когда он замечает, что «по дороге от Венедикта Ерофеева к Владимиру Сорокину из литературы исчез человек. Остались деконструкция авторитетных дискурсов, философские схемы, языковые игры – ушли тоска, боль, любовь». И трудно бранить читателя за равнодушие к постмодернистским «играм», поскольку он интуитивно чувствует, что «играют» наши постмодернисты отнюдь не с ним, а друг с другом и, в лучшем случае, с западными славистами.
Разумеется, изложенная здесь гипотеза груба, схематична и открыта для возражений. Но как ни возражай, а факты неумолимы. За без малого полвека своего существования западный постмодернизм действительно сумел пересечь границы и засыпать рвы. Или, говоря иными словами, он многое сделал для устранения оппозиции «массового» и «элитарного» в искусстве – прежде всего тем, что породил миддл-литературу (в широком диапазоне от «Имени Розы» У. Эко, «Хазарского словаря» М. Павича, «Волхва» Дж. Фаулза и «Парфюмера» П. Зюскинда до романов И. Уэлша, М. Уэльбека, А. Перес-Реверте, Х. Мураками, Ф. Бегбедера) и, идя навстречу требованиям рынка, отформатировал субжанр романа-бестселлера, востребованного неквалифицированным читательским большинством и, что не менее важно, эстетически приемлемого с точки зрения квалифицированного меньшинства.
В то время как русский постмодернизм за последние пятнадцать лет лишь углубил ров, отделяющий качественную словесность от массовой, своей бескомпромиссностью оттолкнув от себя (и от серьезной литературы) даже тех, кто потенциально способен был бы к ее восприятию. В отличие от западных писателей второй половины ХХ века, нацеленных прежде всего на художественное решение проблемы Другого (Чужого), русский постмодернизм, – по остроумному замечанию М. Липовецкого, – всю «энергию деконструкции направил исключительно на “чужое” и превратил ее, деконструкцию, в способ утверждения абсолютной правоты “своего” субъективно или социально избранного дискурса», тем самым претендуя уже и на абсолютно, казалось бы, не свойственную антиавторитарному (по определению) постмодернизму роль и «весомость культурной власти». Вполне комичную, ибо ее легитимность не признают ни квалифицированные читатели, ни рынок.
Вот почему все более частые на рубеже столетий и вполне постмодернистские по своему изначальному импульсу попытки и в России пересечь границы, засыпать рвы, и у нас создать зону литературы, приемлемой для меньшинства и доступной большинству читателей (в диапазоне от проектов Бориса Акунина до романной практики Анатолия Королева, от «Кыси» Татьяны Толстой до «Сердца Пармы» Алексея Иванова) как постмодернистские обычно уже не маркируются. И вот почему стоит согласиться с Марком Липовецким, который, споря с могильщиками этого литературного течения, полагает, что, как раз наоборот, «необходимо закрепить уроки русского постмодернизма, пройти еще раз путями русского необарокко и русского концептуализма ‹…› Зачем? Чтобы привыкнуть к культурной работе с настоящим, чтобы ввести эти эстетические практики в повседневный язык культуры и в национальный канон».
См. КОНВЕРГЕНЦИЯ В ЛИТЕРАТУРЕ; КОНЦЕПТУАЛИЗМ; МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА; МОДЕРНИЗМ; НАПРАВЛЕНИЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ
ПОТОК СОЗНАНИЯ
Одна из специфичных литературных техник ХХ века, впервые манифестированная Уильямом Джеймсом в книге «Научные основы психологии» (1890) и в своем образцовом виде представленная романами Джеймса Джойса «Улисс» (1922), Уильяма Фолкнера «Шум и ярость» (1929), Вирджинии Вулф «Становление американцев» (1925), «Волны» (1931), «Между актами» (1941), а также – и здесь мнения исследователей уже далеко не столь единодушны – романами Томаса Вулфа «Взгляни на дом свой, Ангел» (1929) «О времени и о реке» (1935) и романным циклом «В поисках утраченного времени», начатым Марселем Прустом еще в 1907 году.
Все названные выше произведения – классика европейского модернизма, и действительно, для того, чтобы работать в этой технике, автор должен иметь сугубо модернистское (а если идти по родословной цепочке, то романтическое) крайне завышенное представление и о (вершинном) месте искусства в общественной жизни, и о своей (уникальной) личности, ее масштабе и привлекательности, так как он демонстративно отказывается от конвенциально закрепленного в памяти литературы обязательства рассказывать интересные истории, столь же демонстративно заменяя их внутренним монологом или, если угодно, ментальным самоотчетом героя-повествователя, где нет ни отчетливого сюжета, ни логики, ни каких бы то ни было иных ограничений, какой бы то ни было нарративной дисциплины. Причем, – как говорил Алексей Зверев, – «в отличие от внутреннего монолога, используемого в произведениях классического реализма с целью показать персонаж в момент высшего духовного и эмоционального напряжения, у модернистов поток сознания обычно исчерпывает содержание произведения, представляя собой фиксацию самых разнородных впечатлений и импульсов, в конечном счете становящуюся автоматической записью дорефлективных реакций».
Сказанного, надо предположить, достаточно, чтобы прийти к двум значимым выводам.
Во-первых, что авторы книг, написанных в технике потока сознания, сознательно ориентируются либо на провиденциального, либо, по крайней мере, на весьма квалифицированного читателя, заведомо отсекая неквалифицированную читательскую массу, которая непременно заскучает и увязнет в пестром хаосе ассоциаций, подобно тому, как вы, должно быть, увязли в преднамеренно тягучих фразах этой статьи.
А во-вторых, что пользоваться только и исключительно этой техникой крайне рискованно. Приводя у больших художников к блистательным результатам, она абсолютно непереносима у сочинителей более скромного дарования. Так что говорить, применительно к русской литературе, о сколько-нибудь устойчивой традиции не представляется возможным. Назвав в качестве единственного удачного примера имя Саши Соколова с его романами «Школа для дураков» и «Между собакой и волком», мы будем вынуждены тут же оборвать перечень, хотя, разумеется, самонадеянных эпигонов и у Джеймса Джойса, и у Саши Соколова в сегодняшней русской прозе хватает с преизбытком.
Другое дело, что эта техника превосходно действует при ее дозированном, точечном применении – например, в видах ретардации (замедления) хода художественного повествования или с тем, чтобы дать читателю моментальный снимок сознания, ментальный самоотчет того или иного персонажа. Так, впрочем, часто и бывает: колоссальное художественное открытие, которое, казалось бы, все должно было переворотить в искусстве, незаметно теряет свою жизненную энергию, сдвигаясь в канон (или в архив), зато его наследникам и потомкам остаются частные навыки, технические приемы, вполне воспроизводимые и пригодные для эксплуатации. По ближайшей аналогии вспоминается судьба наследия Велимира Хлебникова: его стихи – такая же поэзия (и депо художественных приемов) для поэтов, как «Улисс» и «Школа для дураков» – проза (и депо художественных приемов) для прозаиков.
См. КАНОН; МОДЕРНИЗМ; ТЕХНИКА ПИСАТЕЛЬСКАЯ
ПОЧВЕННИЧЕСТВО В ЛИТЕРАТУРЕ, ПОЧВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА
Апелляция к почве, к корням и национальным традициям – всегда ответная. И всегда запаздывающая, ибо столетье с лишним должно было миновать после начала вестернизации России, объявленной Петром I, прежде чем народилось славянофильство, романтике реформ противопоставившее романтику консервации или, скорее даже так, реставрации допетровских начал в жизни, в сознании и в культуре российского общества. Равным образом и в ХХ веке несколько десятилетий прошло, прежде чем литература деревенской прозой (творчеством Виктора Астафьева, Бориса Можаева, Евгения Носова, Василия Белова, Валентина Распутина, Владимира Личутина) и тихой лирикой (стихами Николая Тряпкина, Анатолия Передреева, Анатолия Жигулина, Станислава Куняева, Юрия Кузнецова) ответила на модернизационный проект большевиков и, в первую очередь, на насильственно проведенные коллективизацию, индустриализацию и урбанизацию.
Такова, видимо, норма. И нет поэтому ничего удивительного в том, что на цивилизационный вызов перестройки оппонирующая ей часть культуры отозвалась не подъемом, как многие рассчитывали, а совсем наоборот – увяданием национального чувства, и не художественно выразительным протестом, а – опять-таки наоборот – разочарованием в простом народе, который в соответствии со все той же нормой исстари воспринимается как синоним почвы, как единственно надежный хранитель национальных устоев и традиций.